Все, что случилось со мной дальше, — из области чрезвычайного. Встреча с Алексеем, похоже, стала последней каплей моего терпения, моей способности выносить все то, что происходило со мной, происходило вокруг.
Когда вернулась к себе на Тверскую, я вдруг решила, что — все, конец, не поеду на Лубянку. Больше я не поеду туда никогда. И пусть делают со мной что хотят, хоть живьем на куски режут. Они не возьмут меня разговорами о долге перед Родиной, не достанут угрозами, я больше не боюсь их. Единственная побудительная сила, заставлявшая меня сотрудничать с чекистами — надежда однажды вернуться к прежней жизни, вернуться в свой круг, — иссякла. Чем дольше продолжалась моя деятельность, тем становилось яснее — они не отпустят меня никогда. Я все глубже погружалась в болото предательства, и казалось, что мутная, вонючая вода вот-вот накроет меня с головой. Мне никогда не отмыться от грязи, в которой я вымазалась.
Почему-то в ясное августовское утро, когда я встретила Алексея после почти десятилетней разлуки, все эти обстоятельства, очевидные и прежде, встали передо мной с неумолимой неизбежностью. И плотину прорвало. Прогнала домработницу Клаву, которую, как мне было известно, приставили ко мне чекисты, чтоб я постоянно находилась под присмотром. Даже ударила ее по голове дорогой фарфоровой статуэткой, украшавшей прежде дом председателя московского дворянского собрания. И прежде чем Клава сподобилась доложить обо всем на Лубянку и за мной оттуда прислали людей, успела так напиться, что почти перешагнула тонкую грань, отделяющую жизнь от смерти. До сих пор помню, как вливала в себя содержимое бутылок, прекрасно отдавая себе отчет, что даже половина выпитого может свести меня в могилу. Это была самая настоящая попытка самоубийства. Но мне помешали. Посланный с Лубянки наряд вскрыл дверь, меня схватили и срочно доставили в закрытую чекистскую клинику, где я пролежала почти два месяца. Когда мне позволили вернуться домой, все та же домработница Клава, как ни в чем не бывало сообщила мне, что несколько раз меня спрашивал офицер-артиллерист. И я поняла, что это был Петровский.
На следующий день, одевшись в гражданское платье, я отправилась в академию. Я не вызвала машину, хотя с тех пор как Сталин стал привечать меня, мне было строго-настрого запрещено передвигаться по городу пешком, а уж тем более — не дай бог! — общественным транспортом. Но именно так, в толкучке после рабочего дня, я и добралась до Военной академии.
Я не сомневалась, что как только я перешагнула порог, Клава набрала номер моего куратора на Лубянке, и потому не исключала наличие за собой «хвоста», но я легко оторвалась от него, воспользовавшись давкой в трамвае. Ведь именно этого и боялись чекисты, не разрешая мне пользоваться общественным транспортом. Я легко могла уйти из-под контроля. И ушла.
Занятия в академии только что окончились. Небольшими группками офицеры расходились. Увидев меня, сидящей на скамейке в сквере Алексей оставил своих товарищей и сразу подошел ко мне.
— Я вас искал, Екатерина Алексеевна, — сказал он с явным беспокойством. — Куда вы исчезли? Ваша домработница сказала, что вы заболели. Я хотел навестить вас, но так и не добился от нее, в какой вы больнице. Я обошел все московские больницы, но вас нигде не было. Как вы чувствуете себя, Катя? — он взял меня за руку, и я почувствовала всю нежность, всю заботу, которая переполняла его.
Что я могла ответить? Что пыталась убить себя? И даже совсем не желала, чтобы меня спасали? Нет, я не стала его расстраивать.
— Я сильно простудилась, — ответила я с непривычным для себя в последнее время смущением. — Подозревали воспаление легких. Но все обошлось, — добавила я, надеясь, что подробности уточнять он не станет. Алексей и не стал. Он понимал гораздо больше, чем говорил.
Помню, в тот вечер мы долго гуляли с ним по парку, пойти-то нам было некуда. На Тверскую привести его я не могла по причине присутствия там Клавы и многих не очень приятных для душевного провождения времени чекистских устройств, в наличии которых я не сомневалась. А мой подполковник жил в общежитии. Более того, почти сразу выяснилось, что он больше не был холост. Расставшись со мной в Варшаве, Алексей был уверен, что я уехала во Францию. Он так же, как и я, наивно полагал, что Дзержинский сдержит свое слово и отпустит меня. Он верил в благородство рыцарей щита и меча, в великие гуманистические идеалы революции, которыми увлекался тогда, в двадцать первом, и уже гораздо меньше теперь, в двадцать девятом. Но как бы то ни было, спустя два года он женился на Юле, работнице ткацкой фабрики, девушке с безупречным пролетарским происхождением, что для него, сына царского чиновника, было очень важно, так как давало возможность продвигаться по служебной лестнице. У них подрастал сын.