— После того как было покончено с Савинковым и Рейли, приехавшими по доброй воле в Россию на встречу с так называемыми сопротивленцами, мне пришлось участвовать еще в нескольких секретных делах. О них пока рано говорить, срок давности не истек. В частности, одно из них касалось ликвидации Троцкого в Мексике. В последний год жизни Дзержинского и в первые годы правления его преемника я могла бы сказать, что обладала влиянием, которому позавидовали бы и старые работники ЧК. Очередной Первомай встречала за правительственным столом в Кремле, куда меня пригласили. Правда, — Катерина Алексеевна рассмеялась, — с перевязанным глазом. Меня здорово поколотил очередной любовник — носильщик с вокзала, здоровый парень. Прежде чем его забрали на Лубянку, он успел хорошенько поквитаться со мной. Хоть я и давала клятву, больше никогда, но страшно сидеть одной дома и все время думать, думать о том, что уже не вернешь, чего больше никогда не будет. О том, какие ошибки совершил, кто виноват во всем, и понимать безысходность. Самое ужасное — безвозвратность и безысходность. Невозможность принять то, что есть, и осознание, что это — навсегда, а другого уже никогда не будет.
Вся жизнь — доносы, предательство, их все больше, растут, как снежный ком. А советская власть, как была не мила, так и осталась. В пору и запить от такого. И наверное, лучше бы пить, чем совращать мужчин на улице, задирая юбку. Но пить я не могла — не переносила алкоголь, и мне запретили его употреблять. «Уж лучше пусть гуляет, — решил Феликс, — от этого, по крайней мере, не помрет раньше времени».
Вот так и праздновала — с подбитым глазом, а Сталин, сидя наискосок от меня, подшучивал надо мной. Вообще, шутил он всегда своеобразно, его жена Надежда с трудом выдерживала эти насмешки. Но она — барышня, может себе позволить обижаться на слова. Она же не сидела в подвале у Каретникова и ей не мочились на голову пьяные мужланы в восемнадцать лет. Так что меня шутки Сталина не коробили, я не обращала на них внимания. И на него тоже — глаз болел. И, видимо, это ему понравилось, он почувствовал во мне силу. Ведь будь иначе — мне не пережить тридцать седьмой год. Меня спасло только личное распоряжение хозяина.
— Мне тут сказали, что пол-Москвы тебя любит, Катя, — усмехался вождь в усы. — От носильщика до наркома сельского хозяйства. Просто роковая женщина, — он говорил с иронией, но не обидной. — Все тебе мало. Сколько ж надо?
Я не удивилась, что и до него дошел слух о носильщике. Такое происшествие с побоями среди бела дня на главном вокзале столицы скрыть трудно, без милиции и чекистов не обошлось. А от них — напрямую в Кремль, Сталину.
— Пока не жалуюсь, Иосиф Виссарионович, хватает, — ответила я и, взглянув на него единственным целым глазом, вдруг вспомнила, как он скромно сидел на стуле в здании Екатеринославского ЧК и слушал мой допрос Дзержинским. Могла ли я представить тогда, что спустя неполный десяток лет мы с ним встретимся вновь, и не где-нибудь — за первомайским столом в Кремле! Он — во главе, а я — совсем недалеко, по правую руку, как и положено НКВД.
С тех пор в Кремль меня приглашали чаще, чем моих высших начальников. Однажды, возвращаясь рано утром после очередного просмотра кинофильма с «хозяином», куда звали только избранных, я увидела на Тверской знакомое лицо — Алексей Петровский. После дела Шаховского, пока я работала в Китае и в Европе, он избрал для себя военную карьеру, и я потеряла его из вида. В 1929 году Алексей, артиллерист, приехал в Москву учиться в военной академии. Я приказала остановить автомобиль и окликнула его. Эта встреча значительно изменила мою жизнь. Если бы не она — все могло бы закончиться очень плохо — самоубийством.
Я видела, он сразу узнал меня. По счастью, в то раннее утро я была в обычной женской одежде, не в форме НКВД, и только ехала домой, чтобы переодеться к службе. Потому мне удалось еще некоторое время скрывать свою принадлежность к ведомству на Лубянке. Но трудно было не заметить, он не просто удивлен нашей встречей, она потрясла его.
— Вы… Вы… Екатерина Алексеевна, — подполковник артиллерии едва совладал со своими чувствами, когда, обойдя машину, я предстала перед ним. — Я думал, что вы давно уже в Париже!
— Нет, я не в Париже, — ответила я со значением. Прямее сказать не могла: водитель внимательно слушал нас, и я знала, что он — соглядатай моих начальников. — Я не в Париже, я — здесь, — добавила я с плохо скрываемой грустью. — Как видишь, разночинец, прости, боец Петровский, товарищ подполковник.
Его лицо, просиявшее радостью, померкло, он все понял. И больше не стал спрашивать ни о чем. К тому времени его собственные романтические представления о революции значительно переменились. Он гораздо трезвее воспринимал новую власть большевиков, отличавшуюся от старой, императорской, только в худшую сторону.
Часы на Спасской башне уже пробили семь утра. Мне надо было торопиться, и я спросила только, где смогу найти его, — оказалось, в академическом общежитии. Мы попрощались, думая, что ненадолго.