Я долго ничего не слышала ни о нем, ни о Феликсе. Но прошлое неожиданно подстерегло меня. В середине тридцатых годов я посетила Париж с группой советских писателей. Мне было поручено помочь Алексею Толстому и тем, кто ехал вместе с ним, в организации встреч с представителями эмигрантской интеллигенции, дабы убедить наиболее значимых из них вернуться в Москву. Речь шла о таких корифеях, как Бунин, Куприн. Они очень нужны стали «хозяину», ведь требовалось создать новый образ советской державы, не страны беспортошных гегемонов, в которой все — перекати поле, а новой культурной, вполне добропорядочной нации. Вот тогда в Париже, на одном из приемов я встретила, кого бы ты думала?… Ирину. Ирину Юсупову, жену Феликса. И хотя я постаралась обойти ее стороной, она увидела и узнала меня. Хотя правильно оценила ситуацию и не подошла.
Я думаю, она рассказала об этой встрече Феликсу и Дмитрию, и тогда он наконец понял, почему я отказала ему, и обида, мучившая его годами, утихла. Хотя наверняка догадался раньше, когда на эмиграцию обрушился красный террор, и многие, кто еще надеялся на свержение большевистской власти и активно работал ради этого, сгинули без следа.
Встреча с Ириной всколыхнула душу, снова нахлынули воспоминания: и первое знакомство с Грицем, и расставание с ним, и трепетные отношения с Митей в Париже. Со временем я успокоилась. Но прошлое опять напомнило о себе.
Лаврентий нежданно-негаданно переслал мне письмо, его получили два месяца назад в Москве, когда здесь под Сталинградом шли самые ожесточенные бои, решалась наша судьба, — Катерина Алексеевна расстегнула карман гимнастерки и вытащила сложенный вдвое конверт. Аккуратно раскрыла его, вытащила лист бумаги, испещренный крупным, красивым почерком по-французски. — Конечно, Лаврентий мог бы и не пересылать это письмо, — продолжила Белозерцева, — но почему-то прислал. Зачем? Лаврентий ничего не делает просто так. Видно, ему что-то от меня нужно. Но как бы то ни было, я даже испытываю к нему благодарность. Вот, послушай, что пишет мне княгиня Ирина: «Мой милый друг, Катенька, я знаю, что все, кто прежде был знаком с тобой, осуждают тебя больше, чем понимают. Признаюсь, я и сама испытывала гнев, когда узнала, что ты осталась с теми, кто вынудил нас покинуть отчий край. Но здесь, на чужбине, с годами я поняла, что лучше уж так, как ты, чем так, как мы. Я знаю, ты теперь, верно, под Царицыном, где пал Гриша. Я знаю, что на берегах Волги теперь решается для всех русских «быть или не быть», с большевиками ли, без них…» Последние слова правда, вычеркнуты, — добавила Белозерцева с иронией, — но разобрать можно. Лаврентий службу несет зорко, письмо прочел лично. «Я думаю, — пишет Ирина, — если Гриша теперь видит тебя с небес, он не осуждает тебя, а значит, и мы не вправе осуждать тебя и судить. Нас всех рассудит время. И я, и Феликс — мы любим тебя, как прежде, и Митя тоже с нами, он помнит тебя. Я полагаю, ты понимаешь под этим словом гораздо больше, чем я могу тебе написать. Не знаю, придет ли к тебе мое письмо, но посылаю с надежным гонцом, американским военным атташе, направляющимся в Москву. В тяжелую для нашей Родины годину мы все здесь стараемся сделать все от нас зависящее, чтобы помочь ей так же, как в первую войну. Я вступила в американское общество помощи русским союзникам, теперь вяжу носки и шарфы из шерсти для бойцов Красной армии, собираю в церкви вещи для детей, оставшихся без отцов. Феликс и Митя жертвуют на продовольствие. И если к тебе под Царицын привезут американские банки какао и галеты, знай, что к ним, вполне возможно, прикасались наши руки. Мы передаем тебе тепло наших сердец, потому что, увы, не можем сделать это никак иначе. Не смею надеяться на встречу, но всем сердцем желаю ее. Только одному Господу нашему ведомо, доведется ли нам когда-либо свидеться. Но если я умру раньше, чем такая возможность выпадет, знай, я каждый день молюсь за тебя, надеюсь, моя молитва сохранит тебя от несчастий. Феликс и Митя кланяются тебе. Я нежно целую тебя, твой друг Ирина».
Катерина Алексеевна замолчала, чуть наклонилась вперед. Бумага, исписанная крупным, красивым почерком, слегка колыхалась у нее в руке от исходящего от печки теплого воздуха. Казалось, она еще хранила аромат неувядающего очарования одной из самых пленительных женщин предреволюционного Петербурга, которая прикасалась к ней. На сгибах листок был потерт, — явно, его перечитывали не один раз.
Деревянная втулка, закрывавшая окно как раз напротив Белозерцевой, со скрипом отклонилась и, прежде чем Лиза успела поддержать ее, с грохотом упала на пол. На шум из-за двери высунулся сонный киномеханик.
— Катерина Алексеевна, что стряслось?
— Иди, иди, Антонов, — махнула Белозерцева рукой, — я сама справлюсь. — Она встала с кресла, аккуратно сложив, спрятала письмо княгини Юсуповой в нагрудный карман гимнастерки. Подняла втулку и, прежде чем водрузить ее на место, взглянула за окно — за потрескавшимся стеклом кружился мелкий снег.