Мария Павловна и князь Григорий уговаривали меня остаться в Париже. Согласись я тогда, моя жизнь сложилась бы по-другому… Но я протестовала отчаянно. Я обещала служить сестрой милосердия в госпиталях, не в состоянии сидеть сложа руки в Париже. После того как увидела смерть княгини Алины, мне хотелось принять участие в наступлении на тех, кто убил ее. Я обманывала себя. Глубоко в душе я осознавала, что на самом деле меня пугает мысль о долгой разлуке с Грицем, а он, как я поняла уже потом, не настаивал на своих доводах, потому что тоже желал как можно скорее остаться со мной вдвоем, подальше от Маши и от Марии Павловны, подальше от всех. Он легко позволил мне убедить себя. Он тоже думал, что все легко и быстро закончится, мятеж будет подавлен. Тогда мы все считали революцию всего лишь мятежом одиночек.
«Роман русского князя», как называли нашу историю в Париже, стал последним светским скандалом павшей Российской империи. После смерти матери Григорий очень изменился, я быстро почувствовала это. Он больше не был похож на беспечного светского льва, который едва не опоздал на убийство Распутина, проведя безвыходно двое суток в спальных апартаментах своей невесты, чем довел Феликса до ярости. Он ожесточился.
Деникин наступал с Дона, его усилия были направлены на тот самый город, в котором мы находимся и сейчас, на Сталинград, тогда он назывался Царицын. Предполагалось, что, захватив Донбасс, Грозный и Царицын, войска Деникина выйдут к Туле и Москве. В мохнатой казачьей шапке, в развевающейся бурке Григорий вел свои эскадроны по казачьим станицам, которые в основном все были на стороне Деникина. Если попадались комиссары, он не знал пощады — приказывал вешать и жечь без жалости. Его фамилию знали красные кавалеристы Ворошилов и Буденный. Поэтому позже, оказавшись среди бывших противников, я не докладывала им, что тот самый Гриц Белозерский, за которым они охотились в девятнадцатом, был моим мужем. Моя фамилия напоминала им о жесточайших схватках двух кавалерий, о беспощадности Грица.
Таким же жестким командиром князь стал и для своих подчиненных. Прошло то время, когда он легко приближал к себе способных офицеров вроде моего отца. Теперь, напротив, он отдалился от всех. И только для меня, белокурой девушки в темном платье с белым воротником-стойкой, напоминавшем гимназическое, он оставался прежним. Когда я приседала перед ним в реверансе, тихо произнося: «Ваша светлость…», — я ведь тоже пугалась перемен в нем, — он, пройдя мимо офицеров, брал меня за руку и, поднимая, упрекал: «Встань, Катя. Тебе не надо кланяться мне, что за глупость ты придумала, право». Когда же он оставался один, то подолгу молча лежал на походной кровати, глядя вверх. Я робко предлагала ему чай, и тогда, протянув руку, он звал меня: «Иди ко мне, Катя». Со мной он вел себя крайне сдержанно. Не так, как с Машей в пятнадцатом, когда я познакомилась с ним впервые. Я даже думала, что он относится ко мне, как к ребенку, не видит моих чувств к нему. Но он все видел. Только не хотел обижать, пока все не решил для себя.
Однажды он уже пренебрег Машей, уделив на балу у Оболенских слишком много внимания мне. Тогда княгиня Алина сгладила его проступок, написав Маше извинения за сына. Теперь он сам написал ей из Ростова. Он объяснил, что расторгает помолвку. И это было ужасно для Маши. Более того, письмо произвело самый скандальный эффект в салоне Марии Павловны. Кто мог подумать, что русский князь, вопреки всем правилам хорошего тона, вопреки воле матери, уже покойной, решится все-таки эту волю нарушить. Изменит своей клятве и откажется венчаться с невестой, с которой был обручен с детства! Но Гриц и Маша изначально были соединены интересами собственности, а не узами сердца. Собственности больше не было, как не было и государства, которое эту собственность гарантировало. А голос сердца увлек Грица совсем в другую сторону.
Через шесть лет после этого события я снова оказалась в Париже, но уже по заданию Дзержинского. Мне предстояло встретиться с тайным агентом ЧК — генералом Скоблиным и его женой — певицей Плевицкой. Когда я подъехала к ресторану, швейцар не хотел меня пускать — он не знал меня в лицо. Он спросил, как ему доложить генералу, кто его спрашивает. И тогда я впервые сказала вслух то, что много раз повторяла про себя: «Скажите, княгиня Екатерина Белозерская…» О, я представляла, как вытянутся лица у завсегдатаев ресторана, стоит мне войти в зал, но впечатление было еще более сильным.
Едва швейцар назвал меня, все разговоры стихли. Обернувшись ко входу, присутствующие смотрели на меня кто с любопытством, восхищением, иные с неодобрением и даже с ненавистью, а некоторые — со страхом. И, кстати, таких было большинство. Многие ведь считали меня погибшей, почти пять лет обо мне не было никаких вестей. И вот увидели — как прежде, красивую, тогда еще совсем молодую, без пули в затылке, — Катерина Алексеевна горько усмехнулась. — При Дзержинском меня не расстреливали, начали позже.