Володин редко говорит на совете, да и то больше не сам что-нибудь предлагает, а «присоединяется к предыдущему оратору». Но есть у него эта способность — рубить сплеча то, о чем другие молчат. Я мельком смотрю на Нарышкина — он обводит всех по очереди ошеломленным взглядом. Едва ли он толком соображает сейчас, что к чему. Ну, да не беда: поймет.
— Дело серьезное, — сказал я. — Надо как следует подумать — к кому, куда, в какой отряд. Мы поговорим об этом на педагогическом совете. А пока, Суржик, возьми-ка ты Нарышкина на свое попечение.
50
Репин велел
Да, много раз со мной говорили о Колышкине. Не о Репине, а именно о Колышкине. И Екатерина Ивановна, и Алексей Саввич, и Софья Михайловна. Но мне казалось — дело уладится. Весь строй нашей жизни таков, что не сможет отряд Колышкина оставаться какой-то замкнутой группой, где все идет по-своему, по-особенному, не похоже на остальной коллектив. И сколько, раз ни подводил нас отряд Колышкина, сколько раз мы ни спотыкались о то же самое место, мне все казалось: тут не надо спешить, тут все образуется, это именно тот случай, когда время работает на нас. Я видел — видели это и другие, — что многое изменилось в Репине. Стал он проще, яснее. Проснулся у него неподдельный, живой интерес к нашему дому. Я думал: не может это остаться бесследным, не может не отразиться на его отношениях с товарищами, на его поведении в отряде.
К этому времени я уже списался с его родителями, которые жили под Москвой, недалеко от Коломны. Отец Андрея писал мне: «Горячо благодарю Вас за добрые вести, но, признаться, боюсь им верить. Столько раз мальчик возвращался домой и столько раз это снова кончалось катастрофой! Я никого не виню, кроме себя. Я знаю, что мы с женой воспитывали его неправильно, но сейчас поздно говорить об этом, поздно сожалеть, и я только с надеждой думаю о Вашем письме. Я приеду, едва Вы найдете это возможным и нужным».
Мне казалось, что, может быть, скоро настанет минута, когда Андрей встретится с родителями, не принося им больше ни стыда, ни горя.
Но когда начались занятия в школе, Андрей снова утвердился в чем-то прежнем. Он знал больше других. Хорошие способности, счастливая память удержали многое из того, чему он учился когда-то. Ему нечего было делать на уроках немецкого языка, тем более что и разговоры с Гансом и Эрвином пошли ему на пользу. Он грамотно писал, помнил кое-что из географии и истории. И вот в голосе у него снова появилась почти угасшая было высокомерно-покровительственная нотка.
— Владимир Михайлович, — снисходительно сказал он как-то, — а вас ребята совсем не боятся.
Владимир Михайлович посмотрел на него пристально, без улыбки.
— Не боятся моего гнева, это верно, — ответил он. — Но они боятся меня огорчить — вы разве не замечали?
Это очень точно. Владимир Михайлович необычайно мягок. Я никогда не слыхал, чтоб он прикрикнул, рассердился. Но ребята даже не ждут его слов — они понимают его по взгляду, по движению бровей. Ему стоит на секунду умолкнуть — ив классе тотчас восстанавливается полная и глубокая тишина. И, однако, он умеет быть далеко не мягкосердечным.
Однажды я был при том, как Репин взялся за невозможное — построить треугольник со сторонами 5,7 и 13 сантиметров. Он долго топтался у доски, кусал губы, хмурился и наконец ушел на место ни с чем. Владимир Михайлович не торопил его, терпеливо ждал, а потом посмотрел ему вслед с улыбкой — я и не знал, что есть у него в запасе такая колкая и насмешливая улыбка. Я уверен: никого другого в группе он не поставил бы в такое положение — ни Короля, ни Разумова, ни Жукова, никого. И уж если Владимир Михайлович подверг Репина такому наказанию — а это, несомненно, было наказанием, — значит, Репин заслужил его: своей самоуверенностью, высокомерием и себялюбием — всем, что было в нем так прочно и так живуче.
Я думал: что связывает Репина именно с Колышкиным? Эта особая связь, несомненно, существует. Ведь ни один из ребят, прежде беспрекословно повиновавшихся Андрею, теперь не зависит от него. Репин может приказывать только в том случае, если ему поручат что-либо организовать, руководить какой-нибудь работой. А Колышкин? Молча, с хмурым, безучастным лицом повинуется он каждому слову Репина, а если и нет никаких приказаний, стоит понаблюдать за ним — и ясно: что-то мешает ему жить. И это «что-то» — все тот же Репин.
Мы часто оставались с Колышкиным один на один — он всегда молчал, и мне не хотелось торопить его. Мне казалось: естественно должно родиться доверие, и тогда он сам, по доброй воле, скажет мне, что у него на душе. И я ошибся. Грубо, непростительно ошибся, потому что видел безучастность, равнодушие — и не увидел вовремя боли, горечи, глубоко скрытого недовольства собой.
Потом я еще не раз ошибался. Но этот случай, хоть он и не кончился катастрофой, я запомнил навсегда, как укор и как предостережение.