Читаем Дориан: имитация полностью

Вот почему, пробудившись и почувствовав, что щека его прижата к белому полотну, более плотному, чем простыня, Фертик провел несколько секунд в недоумении — не относительно того, где же это он разлегся (за свою жизнь Фертик отключался в стольких ресторанах, что мог установить каждый из них по одному только запаху крахмала, который использовала здешняя прачечная), но относительно того, происходит ли разговор, который он слышит, в Лос-Анджелесе, Лондоне или Лугано и происходит ли он в 92-м, 93-м или 94-м году.

Он происходил летом 1994-го, когда Фертик — вместе с Гэвином и Генри Уоттоном — обедали в отдельном зале на верхнем этаже клуба «Силинк» в Сохо. Фертик с Уоттоном попали сюда лишь в качестве статистов: Гэвин пригласил их на обед, заданный одним из его друзей-скульпторов, получившим недавно заказ на создание мемориала памяти всемирных жертв геноцида, — мемориал этот предстояло воздвигнуть в Рейкьявике.

Информация эта понемногу раскручивалась под бородавчатыми веками Фертика наподобие телеграфной ленты, скользящей понизу телеэкрана, непрерывно обновляя значения индексов Доу Джонса. Фертику не требовалось приподнимать веки, чтобы представить себе длинный, овальный, покрытый белой скатертью стол с неровным эллипсом ночных гостей — кто в дезабилье, кто застегнут на все пуговицы. Он отлично слышал скульптора, получившего хорошее воспитание эдинбуржца, уже захмелевшего и, пересевши поближе к уроженцу Горбалза [73], ревевшего: «Мы все чистяк, мы все — мы чистяк!». Он различал за открытыми, доходящими до пола окнами грохот металлических тележек, кативших тремя этажами ниже по улице. Слух его регистрировал бормотание каждого из обедающих, однако ближе всех к нему сидели беседовавшие поверх его пологой спины Уоттон и Гэвин.

— Итак, Гэвин, Дориан: вы говорите, он все еще пропахивает потную борозду в зеленых Англии полях? — Уоттон откинулся в кресле так далеко назад, что слова его изливались на стоявшую перед ним тарелку медленно, подобно каплям оливкового масла, роняемым составителем соусов.

— Насколько мне известно, — Гэвин, напротив, сидел прямо и был серьезен. — Однако, я должен сделать вам признание, Генри.

— Исповедуйтесь, — проворковал Уоттон, протягивая для поцелуя костистую длань, как если б он был перверсивным прелатом.

— Я ускользнул из Л-А с Дорианом… пожалуй, даже умыкнул его у нашего Фергюса.

— Не говорите нелепостей, Гэвин, никто не владеет и крошечной частью Дориана.

— Я знаю, знаю, что принимаю желаемое за достигнутое. Произошло нечто совсем противоположное — кончилось тем, что я на нем помешался, а ему было на меня наплевать.

— Присоединяйтесь к нашему клубу, — вздохнул Уоттон.

— Однако признаться я собирался не в этом. Мне не дает покоя мысль, что Дориан… он — я понимаю, это звучит мелодраматично, — что он порочен.

— Порок для морали — то же, что цвет «магнолия» для живописи, — помолчав немного, произнес Уоттон, — неприятный смысловой оттенок, используемый слишком часто для обозначения всего, что не бело.

— Нет, — Гэвин взболтал в своем бокале вино, покрыв скатерть кровавыми пулевыми пробоинами. — Я имел в виду… имел в виду, что он убийца.

— О, этоя слышал и прежде — и, как правило, от самого Дориана.

— Да, я знаю; в Л-А он говорил мне, что убил Бэза Холлуорда, — я тоже решил, что он шутит, однако интерес к работам Бэза переживал возрождение, а сам Бэз так нигде и не появился. А теперь еще случившееся с тем малым, с Кемпбеллом…

— С Кемпбеллом? — перебил его Уоттон. — А что случилось с Аланом?

Однако узнать об этом так сразу ему было не суждено, потому что в беседу вторгся уже проглотивший пинту «Пино-Нуар» пролетарий: «Знвали Бэза Холлуорда? — заплетающимся языком осведомился он. — О, это чистяк, мужики, чистяк, на хер. Паренек всех нас на голову обставил». Он схватился за легкую колонну, словно собираясь обрушить им на головы храм идолопоклонников «Силинка». «Люблю его вещи, все эти пляски под кайфом, ты ведь их знаешь, старик?». Последнее было обращено к Уоттону, причем «старик» в устах скульптора имело смысл буквальный, поскольку сражение между антиретровирусными лекарствами и самим вирусом тянулось уже так долго, что лицо Уоттона обратилось в изрытую, выжженную ничейную полосу. Он выглядел лет на двадцать старше своего возраста; левый глаз утратил способность что-либо видеть, и Уоттон носил теперь глазную повязку — словно бы из показного пиратства, на деле же, то была медицинская необходимость.

— Холлуорда… Бэза… Да… — эта череда застревающих слов, застопорила все прочие ведшиеся за столом разговоры. — Я знаю — или знал — его. Он жив или мертв? Вряд ли это имеет значение; важно то, что его работы остаются причудливой смесью дурного исполнения с хорошими намерениями, смесью, неизменно дающей право назвать ее создателя представителем британского искусства.

Перейти на страницу:

Похожие книги