— Да, вполне вас понимаю, Лондон. В таком случае, вам лучше снабдить меня вашим
— Мы рзве так дгваривались? А? — Лондон, разволновался даже сильнее, если это вообще возможно, Фертика.
— О, он заслуживает полного доверия, уверяю вас, — посмотрите, какой он
Пока длилось это представление, Лондон выплюнул в ладонь клецку из тонкой пищевой пленки, вытер слюну о куртку и плюхнул клецку в ладонь Генри. Потом принял от него восемь свернутых в подобие толстой сигары двадцатифунтовых банкнот и ткнул себя пальцем в живот. «Будешь темнить, мужик, шлепну, на хер. Прям щас, на хер, и шлепну». И он в один мах сунул деньги в карман и отвел свекольную полу, показав перламутровую рукоятку автоматического пистолета, поблескивающую на тугой коричневой коже его живота. Фертик немедля отключился.
Он спал — описать это трудно, — и видел сон. Трудно, потому что в тех, кто умучен отсутствием сна, кто обливается потом под «Алиллуйю» рассветных хоров, сама мысль, что вот этот маленький, богатенький педрила вкушает полное, освежающее отдохновение благодаря одному только своему недугу, пробуждает зависть такой юной силы, что она грозит физическими повреждениями.
И все же, такова правда: Фертик спал и видел сон, а поскольку спал он много и часто, сновидческая эта жизнь была куда более связной и устойчивой, чем содержимое его бодрствующего сознания. Во сне Фертик перетряхивал мировые события и вглядывался в них сквозь собственную перцептуальную призму, создавая гипнотический калейдоскоп умопомрачительной гиперреальности. В бескрайнем подсознании Фертика (огромном, как пять тысяч бразильских золоторудных карьеров или ровно одна сотня Капри) находилось довольно места для сербских концентрационных лагерей, забитых привезенными сюда на автобусах юношами, голыми, если не считать замшевых пеленочек, увивающих их ягодицы; здесь было достаточно
Генри Уоттон был, до определенной степени, прав относительно Фертика — в тот день, много лет назад, когда они поглощали белужью икру под каменно холодным взглядом Ионы, мальчика с Дилли.
В той мере, в какой любое представление о божестве включает в себя и предположение о вездесущности, Фертик был своего рода богом, пусть и импотентным, педерастичным, обиженным и аморальным, питавшим редкостное пристрастие к молодым людям в форменной одежде. Поскольку грезы Фертика отличались такой продолжительностью и сложностью, поскольку им удавалось объять мир событий, которые вполне могли произойти — наряду с уже случившимися, — и поскольку подсознание Фертика по природе своей склонно было соединять все и вся (как в отеческий дом можно войти через множество различных пристроек), в те краткие промежутки времени, когда бодрствование озаряло складчатую поверхность коры его мозга, он с неизбежностью опознавал в происходящем ныне — бойне в Руанде, перевороте в Москве, землетрясении в Лос-Анджелесе — уже предвиденное им (пусть и заодно с разноцветными кентаврами и поющими полурыбами-полуконями) во снах.