– Отказалась? – удивился Степан Ильич, помня, как много это значило для Нади.
– Ну да. Передумала. Сайт закрыт. Всем спасибо. Из “Медиа-Пресс” звонили раз пять. Сказали, что я взбалмошная девчонка, и хотели с кем-нибудь из родителей поговорить. Я сказала – маму марсиане забрали, а папа в секту ушел.
Степан Ильич опять сердито цыкнул. Потом сделает внушение, а пока спросил:
– Так почему ты отказалась, Надь? – Степан Ильич вдруг почувствовал, как он успел отдалиться от дочери. Передумала… Он даже не знает, чем могла быть вызвана эта внезапная перемена. К тому, что Надя взрослая не по годам, – привык. А что может вот так, с легкостью, отказаться от того, чем так горячо и долго бредила…
– Так почему? Только честно.
– Ну… как объяснить? О! Отвлекает, – Надя обрадовалась, что так удачно подошло ей словечко, только что оброненное Степаном Ильичом; будто картинку пазла нашла, которую долго искала. – Отвлекает! Ну их!
– Кого?
– А всех. Буду сама себе звезда. Для закрытого показа.
Неподалеку прошумела машина, Степан Ильич прислушался. Нет, мимо.
– Приехать уже должны, – сказал он. – Говорили – утром выедут. Тут из Несветая часа два.
Запрокинув голову и глядя в свод беседки, похожий на аккуратно вырезанный кусок яичной скорлупы, Надя сказала с беззаботностью, не вязавшейся со словами:
– Тебя жалко. Маму жалко. Ефима жалко. Что же это за дело он себе такое нашел, в котором нет места нормальной человеческой жизни?
– Пожалуйста, Надь…
Надя снова ерзает. Колени смыкает плотно, прямо-таки склеивает. Подергивая полы куртки, натягивает внахлест одну на другую. Шею прячет под воротник. Совсем как в детстве, на рыбалке. Ему исполнилось сорок, когда он решил начать рыбалить.
Мол, жизнь налажена, в квартире ремонт, дочка подросла – пора и хобби обзавестись. Дело было вовсе не в рыбалке, понятно. Уединения искал. Упрятанное глубоко, одурманенное заботами новой жизни, чувство вины начинало уже потихоньку шевелиться, царапать. И он, еще, наверное, не вполне осознанно, искал возможности побыть с этим наедине – пообвыкнуть, что ли, прислушаться. Надюше было без малого девять. Пару раз она встретила его с рыбалки – угнетенного и потерянного – и стала проситься с ним. Пытался отнекиваться, обманывать – мол, будил, не добудился. Но однажды встал ни свет ни заря, а она уже на кухне, одетая… сидит, ждет. С тех пор стала с ним ездить. Думал – после первого же раза откажется. Ездили на Малые Омуты. Сначала на электричке, потом пешком километра два – последний километр без дорог, по бурьянам да по канавам. Ни разу не пожаловалась. Топает рядом, будто по двору гуляет. И как-то сразу все изменилось в его рыбалке. Закончились долгие часы над молчаливой водой, по которой время от времени пробегала короткая дрожь, предваряемая то шорохом листа, то ленивым плеском рыбы, и снова – молчание, изматывающее молчание, так и не прерванное полноценным звуком… Закончились гляделки с совестью, не успевшей тогда объяснить, чего требует, чего от него ждет. Поживи, мол, еще немного как умеешь.
На рыбалке, как только упадет грузило в воду, Надюша принималась подолгу, копотливо кутаться, склеивать коленки, елозить на брезентухе рюкзака, чтобы в какой-то момент вдруг успокоиться, усевшись наконец как ей надо, отыскав единственно удобную позу. “Папа, мы сегодня на что ловим?” А потом, когда в садке заплещутся караси и подлещики, несколько раз сходит, рассмотрит, идет с жалобным рыбьим прошением: “Пап, давай того, с драными плавничками, отпустим?” Каждый раз какая-нибудь из рыбешек получала второй шанс. Почему-то только одна, и непременно самая обиженная – то плавнички драные, то губа крючком разворочена.
Скоро это превратилось у них в традицию, он сам спрашивал: “Ну что, дочь, которую отпускаем?” Ему стало легче тогда. Да, без всякого покаяния – легче.
– Чей это дом?
– В каком смысле?
– Пап, ну в каком может быть смысле – “чей дом”?
– Ну… общинный. Кому-то принадлежит, наверное. Я не спрашивал. Антону, может?
– А Фима здесь все время?
– Почти. Мы часто вдвоем тут.
– И как?
– Потихонечку, Надь. Потихонечку. Нелегко ведь ему.
– Пап, а ты тут всегда подметаешь?
– Угу.
– И обеды готовишь?
– Я же не умею. Хочу научиться, кстати. Вот если б книга поваренная здесь была.
– Пап?
– Что?
– Только честно. Скажи, не обижают тебя здесь?
– Ну что ты такое говоришь!
– Все, все. Прости. Блондинкам положено время от времени ляпнуть чего-нибудь. Ну, как протуберанцы на солнце: пшшш. А я же теперь блондинка.
Замолчали.
Света, кажется, смирилась. Перестала звонить. И Фиме, наверное, тоже перестала звонить. Фима, по крайней мере, не рассказывает. А дочка – не хочет смириться.
Не хочет принять его уход.
– Это утро напоминает мне молодящуюся старушку. Да? Видишь?
Надя посмотрела на отца долгим внимательным взглядом. Степан Ильич добавил:
– Мне иногда хочется Фиме что-нибудь такое – ляпнуть. Не могу. Дистанция, знаешь…
Надя обвела взглядом двор, полоску тусклого неба над аляповатыми краешками крыш.
– Вижу, конечно, – она легонько плечом пожала. – Помнишь, пап, давным-давно ты мне рассказывал про желудиного человечка?