Редчайший случай — опять же случай! — помог ему бежать из домзака в Смоленске, а затем перебраться через границу в Польшу. И там его арестовали по подозрению в убийстве. Хозяин лавчонки «Аптекарские товары», в которую он проник перед ее закрытием, так напугался, что, не протестуя, расстался со своей дневной выручкой. Но в лавчонке кроме них никого не было, и острый соблазн овладел Дмитрием Александровичем… Позднее ему часто вспоминались плоские, в розовых пятнах экземы ладони аптекаря, которыми тот заслонялся от ударов. А вообще-то он испытал чувство освобождения: захотел вот и убил, и потрясения не произошло.
Обвинение в убийстве осталось недоказанным, и Дмитрий Александрович был освобожден. Вскоре он перебрался в Германию и уже прочно обосновался там, пользуясь отличным, с детства, знанием немецкого языка — в семье языкам учила мать. Знакомства, завязавшиеся у него в мюнхенской уголовной тюрьме, оказались весьма полезными после прихода к власти нацистов, его товарищей по заключению. И он быстро сделал карьеру в той области, где его склонности получили возможность свободного проявления. Он стал убивать не только потому, что за это ему платили и давали награды и чины, но и потому, что убийство было тоже какой-то формой обладания — обладания чужой жизнью. Он выполнял теперь специальные поручения гестапо, и его настоящая фамилия Синельников затерялась среди многих других фамилий, которые он переменил за эти годы; ныне он был Францем фон Штаммом, из небогатой помещичьей семьи в Восточной Пруссии…
Случалось, что Дмитрий Александрович чувствовал даже симпатию к своей жертве, как чувствует ее охотник к своему зайцу или к своей куропатке. А весь человеческий мир представлялся ему огромным отъезжим полем, необозримым охотничьим угодьем с разнообразной дичью. Берлинское начальство простило за услуги младшему Синельникову его славянское происхождение — он дослужился до оберштурмфюрера. Ну а сослуживцам пришелся по вкусу его нрав: Франц фон Штамм был жизнерадостным человеком… Самое, может быть, удивительное в нем и заключалось в его постоянном, до недавнего времени, хорошем настроении. Это, по общему мнению сослуживцев, был славный малый, что редко встречалось в их угрюмой, подозрительной среде, — легкий в общении, предприимчивый в веселой компании.
Но как ни ладно, по мерке, пришлось Дмитрию Александровичу его новое обличив, совсем забыть, кто он и откуда, он не мог. Это не сделалось ностальгией, тоски по родине он не испытывал, как не сознавал и вины перед нею. Но с годами он стал уставать — не телесно: в свои сорок с немногим лет он был крепче, чем в двадцать, заматерел, как говорят в таких случаях. У него лишь притупился интерес к той работе, которую он теперь из года в год делал, его жизнь становилась кроваво однообразной… Дмитрий Александрович ни о чем и ни о ком не сожалел, в конце концов, он был только исполнителем, он — черт возьми! — даже служил обществу, как утверждали его начальники. Но сам-то он знал про себя правду, как, раньше или позже, узнает ее о себе каждый: до общества ему решительно не было дела, — ему становилось до уныния, до злости неинтересно, пусто. И теперь он нуждался в некоем эмоциональном разнообразии, в новых ощущениях — ему потребовалось почувствовать себя и вправду добрым малым, далее подобным в чем-то своим жертвам. И именно в те моменты, когда такая потребность обострялась, он переносился мысленно в родительский дом в маленьком русском городе. Там о нем ничего не знали, там он и сейчас был не Францем фон Штаммом, а Митей, самым младшим в семье и потому самым любимым…
Еще до начала этой войны Дмитрий Александрович дознался, что его сестры здравствуют, живут все в том же старом доме, что у них воспитывается девушка, по всей вероятности его дочь. И ему вообразилась картина возвращения домой, после столь долгого отсутствия: общая радость и своя щедрость… О, он сумел бы вознаградить сестер Олю и Машу за заботы о его дочери: зажили бы на старости, как помещицы, свою дочь он одарил бы сверх меры, одел во все парижское, отправил в Берлин — там у него было кое-что накоплено… И он услышал бы наконец слова, которые ему так ново было бы услышать: слова признательности и любви. Ему просто необходимым показалось теперь поохотиться и в этих угодьях — угодьях родственности, семейных привязанностей, великодушия. Всю жизнь Дмитрий Александрович избегал недовольства собой и душевных огорчений, он улыбался, даже убивая, что, кстати сказать, создало ему особую популярность в его среде. А ныне дошло до того, что его уже только раздражало бесполезное сопротивление его жертв или их чувствительность. Вот и этот доверчивый идиот, попавший в ловушку на швейцарской границе, так давился рыданиями, когда его увозили, связанным, с кляпом, во рту, что Дмитрий Александрович чуть не прихлопнул его на месте, в машине…
И случай, который в прошлом много помогал младшему Синельникову, поспособствовал ему и ныне — подвернулась эта десантная операция.