— Допустим. А что дальше? В этих местах команды теперь промывают нефтяные танки. Они уверены: грязь, которая после них останется, будет отнесена к последствиям гибели танкера. Так вот и гадят потихоньку... — Лагунов закрыл блокнот, спрятал его в сумку, помолчал. — Говорят: экология, человек и среда, естественные и равновесные связи... Но дело не только в экологии, в наших интересах и выгодах, ближних или дальних. Здесь дело в культуре, в том, как глубоко осознаем мы единство природы и цивилизации, способны ли мы воспринимать все многообразие жизни. Природа учит добру. Радость от общения с ней — это чистая, бескорыстная радость. Вот почему я не люблю ни охотников, ни рыбаков. Сережа дал мне почитать «Жизнь в лесу». Торо пишет, что, когда к нему на плечо уселся воробей, он почувствовал в этом более высокое отличие, чем любые эполеты. Природа добра...
— Лавины, засухи, землетрясения...
— Да, — коротко кивнул Лагунов, — понимаю. Но вот что странно. Я родился здесь, в горах. Все огромное, дикое, чрезмерное. Но даже в камнях, даже в этих окаянных ветрах, в этом зное я никогда не ощущал того, что называют стихией. Конечно, легко полюбить березовую рощу где-нибудь в средней полосе, зеленые холмы, озерко, тихие вечера над водой. Во всем этом есть что-то близкое, дружелюбное. Но даже здесь, даже здесь... — Лагунов снова помолчал. — А книга меня увлекла. Там есть замечательное место. Торо пишет, что дикая природа нужна нам как источник бодрости. В людях, говорит он, живет стремление все познать и исследовать и одновременно — жажда тайны, желание, чтобы суша и море оставались дикими и неизмеренными. Это по-моему. — Лагунов смутился. — То есть, я хотел сказать, это взгляд современного человека, который вдруг обнаружил, что, приобретя власть над природой, вместе с тем и утратил нечто... А дальше идут совсем прекрасные слова: нам надо видеть силы, превосходящие наши собственные, и жизнь, цветущую там, куда не ступала наша нога.
Этот патетический монолог явился для меня полной неожиданностью. Мы уже привыкли к армейскому жаргону, которым щеголял Лагунов. Все эти «разговорчики», «никаких послаблений» и остальное в том же духе выглядело немного странно в устах человека из академического института, но Лагунов, видимо, считал такой язык уместным в полевых условиях, или он просто отвечал его склонности к порядку и дисциплине. Жила в нем какая-то неутоленная, испепеляющая страсть к порядку. Лагунов был «сплошное дело», как выразился Андрей, — положительный, пресный, немного зануда. Все призывал к аккуратности, требовал переставить колышки и вычистить канавки вокруг палаток. Для нашего же блага, повторял он. Мы это понимали. Но что с того? Мне кажется, в лагере вздыхали свободней, когда Лагунов уезжал по делам в Душанбе.
Но вот он заговорил о природе, и мне открылась та сторона его жизни, о которой я и не подозревал. Лагунов не просто пересказывал то, что знал или вычитал, он говорил о себе, о своем, он жил. Сидит в пыли и глине, на коленях ссадины, и всегдашним своим ровным голосом говорит: не убивать живое...
Утром нас будит не петушиный крик, а истошные вопли ишака с соседней фермы. Заглушая монотонное воркование диких голубей, они далеко разносятся в предрассветном воздухе и, странное дело, совсем не раздражают меня. Если составить сравнительную таблицу интеллектуальных способностей животных, то ишаки, утверждает Сережа, окажутся впереди хитрецов вроде лисы и других признанных умников. Мне тоже непонятно, почему их считают глупыми животными. Время от времени на раскопе появляются кофейного цвета ослики. Когда подходишь к ним с куском хлеба в руке, ослики доверчиво глядят на тебя красивыми, чуть грустными глазами. Сереже они напоминают умных мальчиков.
Сегодня воскресенье. Впереди — отдых, день без спешки и суеты, долгое, с разговорами, чаепитие в тени складской палатки, большая стирка, купание, тихие беседы при свете костра. Завтрак сегодня будет поздно, можно поваляться в постели.
Но я встаю. Ожидание праздника поднимает меня. Я радуюсь утренней свежести, первым солнечным лучам, воркованию горлинок. Голоса лягушек из пересыхающего ручья вовсе не кажутся мне печальными душами пьяниц и гуляк, как считал Торо. Я представляю эстрадных молодцов, которые пробуют голоса, перед тем как выйти на сцену.
Что-то есть от детства в этих ранних пробуждениях, в ощущении озноба, в запахе ягодного мыла. Память о пионерских лагерях, быть может?
Кусты тамариска с мелкими лиловыми цветами облеплены какими-то птицами. Головы, крылья и хвосты у них черные, а грудки розовато-кремовые. Просто и изысканно. Птицы сидят неподвижно, не раскачиваются, не вертят головами. Они напоминают плотных господ, расстегнувших сюртуки после обеда. Небольшая ослепительно синяя птица с красной грудью пытается удержаться на метелке камыша. Много других ярких птиц. Майны? Сойки? Дрозды? Мне всегда бывает досадно, когда я вижу птиц, деревья и травы, но не могу их назвать. Чувство такое, как будто я сам чего-то лишил себя.