— Мы могли вместе работать, — обратилась я к учителям, — мы могли до известной степени оградить школу от коммунистического влияния, избегать антирелигиозной пропаганды, милитаризации только при большой сплоченности, при общем понимании наших целей и задач. Борьба была нелегка, но мы твердо проводили свою линию и старались придерживаться принципов моего отца, имя которого несет эта школа. Я от всего сердца благодарю тех из моих сотрудников, которые до конца поддерживали меня и те идеи, за которые мы боролись. Потеряв поддержку большинства, я не смогу больше возглавлять нашу Опытно–показательную станцию Ясную Поляну, созданную вместе со всеми вами…
Спазмы сдавили мне горло. Я не могла больше говорить.
Во мне росло убеждение, что дальше я бороться не в силах и не в силах больше притворяться, лгать, лучше тюрьма, ссылка, даже смерть!
Работать становилось все труднее и труднее. Ясная Поляна уже не составляла исключения, и бороться с влиянием компартии было немыслимо. Мое решение уйти, освободиться от гнетущего чувства и сознания, что совесть все больше и больше засоряется ложью, что, спасая себя, морально ты падаешь все ниже и ниже, — крепло с каждым днем.
Чтобы легче наблюдать за деятельностью сотрудников музея и школ, губпартком решил организовать ячейку в самой Ясной Поляне.
Кроме Машки Жаровой — представительницы от рабочих по совхозу «Ясная Поляна» и кооперативу, — в ячейку были назначены почтарь–партиец и секретарем ячейки — товарищ Трофимов, командированный из Тулы.
Трофимов обладал всеми качествами заядлого большевика: самоуверенной грубостью, нахальством, невежеством и жестокостью.
Он любил всех учить, говорить длинные речи, пересыпая их мудреными словами и фразами, которых он сам и никто другой не понимал.
« — Мы, так сказать, — обращался он к учителям, — страдаем высокообразованным академическим достижением, товарищи… и, так сказать, требуем сознательного понимания партии…»
А культурные — доктор Арсеньев, окончивший три факультета, наш обществовед, окончивший два факультета, — и все мы были обязаны слушать эту белиберду. Трофимов всегда ходил в черной блестящей кожаной куртке, кепке и лаковых сапогах. Меня он побаивался и ненавидел.
— Ох, гражданка Толстая, — как–то сказал он мне, поигрывая револьвером в черной кобуре, не в силах сдержать своей злобы, — была бы моя воля, застрелил бы я вас на месте, рука бы не дрогнула. И чего центр смотрит? Я засмеялась. Лицо его злобно сморщилось, и из–под поднятых бровей метнулись на меня белесые, неопределенного цвета мутные глаза. Он круто повернулся и пошел, бессильно сжимая свои нерабочие, узловатые, грязные руки в кулаки. Почему–то эти руки всегда вызывали во мне особое чувство гадливости.
У Трофимова не было никакой определенной работы, но он повсюду совал свой нос, и все его ненавидели. Он считал себя вправе распоряжаться, давать указания преподавателям, учить их, как надо вести антирелигиозную пропаганду, которая усилилась в Народном доме. Меня раздражало, что Трофимов без разрешения проводил собрания с нашими учениками. А когда он, как хозяин, не снимая кепки, входил в музей, и в кабинет, и в спальню отца — все кипело во мне от сдерживаемого гнева.
Постепенно все должности в кооперативах, в Народном доме, на почте были заполнены коммунистами. Заместителем моим по Музею–усадьбе Ясная Поляна был назначен советский писатель Вишнев, ничтожный, безличный человек, полуинтеллигент, начавший с того, что старался внушить мне, что надо употребить учение Толстого как орудие антирелигиозной пропаганды.
— Ведь Толстой же был против церкви, — говорил он, — мы же можем его цитировать в нашей борьбе с религиозными предрассудками.
Мои возражения и доводы, что Толстой был очень религиозным человеком, — были бесполезны.
В 1929 году была ранняя весна. Постепенно таял лед на реках. Луга были затоплены водой. В лесу еще лежал снег.
Я не могла спать. Рано утром я встала и пошла через лес на отцовскую могилу. Едва светало. Солнце вставало, освещая верхушки деревьев. Под ногами хрустел и ломался лед. Я села на скамейку у могилы. Тишина — ни звука. Постепенно засветились ярким золотым светом деревья, заверещала одна птичка, и вдруг лес огласился пением. Здесь был покой. Все остальное — ложь, фальшь. И я создала все это его именем, именем того, кого я любила больше всего и всех на свете.
Уже солнце было высоко, когда я пошла домой, — я ни о чем не думала, но чувствовала, знала, что жить во лжи я больше не могу.
ПРОЩАЙ, РОССИЯ!
Я подала заявление в Главсоцвос, прося освободить меня от обязанностей заведующей Опытно–показательной станцией и Музеем–усадьбой. Отставку мою не приняли. Я пошла к заместителю наркома просвещения, Моисею Соломоновичу Эпштейну. Я ему откровенно сказала, что не могу больше работать, потому что нарушено указание Ленина о возможности дать некоторую свободу Ясной Поляне, из уважения к моему отцу.