Все относительно в ярком свете Лос-Анджелеса, философствовал я; все стирается и обезличивается в этом городе, которому каждый пытается сопротивляться изо всех сил.
Со скоростного шоссе сворачиваешь на одну из главных улиц: Робертсон, Фэйрфакс, Лабри. Их уродство завораживает, потому что едешь в сторону гор, к тому, что издали кажется городом. Иногда мимо проносятся супермаркеты, закусочные, мебельные магазины, дешевые рестораны, бары, но ты остановишься только в том месте, куда едешь. Специальными парковками почти никто не пользуется.
В Лос-Анджелесе я впервые понял: можно считать, что ты в городе, только когда увидишь прохожих. Город начинается там, где появляются пешеходы. В Лос-Анджелесе их почти что нет. Только в Беверли-Хиллс, там, где дорогие магазины, я нашел несколько улиц, вроде Родео-драйв или Камден-драйв, по которым ходили люди — вряд ли им подошло бы слово «прогуливались», ибо обувь на них была слишком дорогой, да и одежду такую не каждый день носят. На бульваре Сансет и Стрипе могут попасться люди, перемещающиеся своим ходом из магазина в соседний ресторан.
В других же местах видишь одни автомобили. Кабриолетами почти никто не пользуется. Но зато новейшие модели «ягуаров», «порше» и «феррари» соседствуют с антикварными «роллс-ройсами» и едва движущимися, ржавыми доходягами. Удивительно расслабленно сидели в машинах люди, с младенчества привыкшие к передвижению на собственных колесах. Никто не озирался по сторонам, как я. А я не знал, куда раньше глядеть: слева — женщины, словно сошедшие с телеэкрана, ухоженные блондинки с идеальной кожей и шелковистыми волосами, заправленными под сдвинутые на лоб солнечные очки; справа — оборванные мексиканцы, растерявшие все зубы, кроме пары клыков, выставляли локти в боковое окно.
Я очень быстро пристрастился к автомобильным прогулкам: слушал классическую музыку и глядел издали на дымку смога над деловой частью города и горы на горизонте. Потрясающее зрелище.
Я воображал, что все дело в классической музыке, которая совершенно не гармонировала с местностью, и успокаивался. Я сознавал, что новые впечатления вызовут новую радость, боль и наказание. Любое из этих последних сшибло бы меня с ног, будь я ребенком.
Я помню, как папа взял меня однажды с собой на футбол. «Аякс» играл против «Файнорда». Мне было тогда около пяти. Он крепко, до боли сжимал мою руку.
— Смотри, Максик, — говорил он.
Голос его звучал неясно, он был возбужден, как мальчишка, и я чувствовал, что он боится, боится толпы, и того, что он маленький, и чувства ответственности за меня, вызванного любовью.
— С ума сойти, все эти
Я ощущал себя маленьким мальчиком (Максиком), но мне не было страшно, и при первом голе я вскочил вместе с папой, радостно крича. Впервые мой страх полностью совпал с чьим-то еще и потому переродился в высшую форму радости. И тогда я понял, что одна из важнейших целей в жизни — найти красоту в страхе. Я понял это благодаря тому, что был не один, но находился под защитой отца, что и стало существенной частью этой радости — не меньшей, чем сам страх. Наши страхи слились, и наше возбуждение совпало в унисон, так же как классическая музыка идеально противопоставляет себя чудовищно прекрасному уродству и пустоте Лос-Анджелеса.
В машине, затерянный среди отталкивающей наготы кирпича и бетона, в городе, который вовсе не был городом, с сердцем, полным раздумий о загадках Сабины, и с плачущим и смеющимся кларнетом Моцарта в качестве аккомпанемента я, впервые за много лет, снова стал самим собой.
Хотя и сам не мог бы сказать кем.
Пятилетним ребенком?
Сабина много раз таскала меня в Санта-Монику, одно из немногих мест в Лос-Анджелесе, где можно было прогуляться вдоль моря, послушать уличных музыкантов, заглянуть в книжный магазин, взять напрокат фильм. Променад привлекал туристов, особенно европейцев; это место, единственное в Лос-Анджелесе, напоминало им нормальный город.
— Почему ты поселилась здесь? — спросил я Сабину. — В этом ни на что не похожем городе, где нормально выглядит, кажется, одна улица?
— Не знаю. Может быть, как раз поэтому. И этот свет. В Европе темнее, а здесь всегда каникулы. Здесь совсем нет времен года. Погода почти не меняется — всегда ясно и солнечно. Но я не собиралась здесь остаться. Я просто забыла уехать. Тут время совсем не движется. Я не всегда отдаю себе отчет, что так долго здесь нахожусь.
— Почему так приятно не замечать времени?
— Потому что нет примера для подражания, нет истории. Здесь простор и дикость, здесь можно исчезнуть. И время меня не тревожит.
Проведя неделю в Лос-Анджелесе, я это понял. Голландия превратилась для меня в маленькое темное пятнышко во Вселенной. А голоса тех, кто остался на родине, приобрели смешной, как у героев мультфильмов, акцент.
Пространство обернулось временем, время — пространством.