— В тебе он видит себя. Это он сам мне сказал. А ты что же, думал, что мы о тебе не говорили?
Я вообще об этом не думал.
— И что же он знает?
— Ничего, но предполагает, и этого мне вполне достаточно. Я не хочу причинять ему боль, как он на Рождество пытался причинить боль мне.
— Все-таки Сэм, наверное, любит свою жену? Иначе он бы ее бросил.
— Этого он не может.
— Почему?
— Потому. Он верен ей до конца.
Она невесело рассмеялась.
— Ты тоже?
— А ты что, вел благопристойную жизнь последние… сколько это… пятнадцать лет? У меня, например, были любовники. Никто не знает о них.
Она смотрела мне прямо в глаза.
— С ними было не так, как с тобой. Я хотела тебя. Всегда только тебя. Я никогда никого не любила так, как тебя. Никогда никого.
— Эти фотографии, у тебя дома; их сделал Сэм? Те, где ты раздета?
— Нет.
— Не знаю, иногда ты кажешься мне совсем чужой. Как ты можешь быть такой чужой — и такой знакомой? Сколько в тебе осталось от той, настоящей?
Она упала на диван, а я запустил руки ей под юбку и, лаская, стал стягивать с нее колготки.
Я любил Сабинины секреты, я был к ним более чем снисходителен. Они давали мне пространство для маневра.
Я желал ее еще сильнее, чем прежде. Может быть, надеялся, что нам будет легче договориться, если сперва завоевать ее тело.
Наверное, это было связано с Франкфуртом, с нашим неловким молчанием, с тем, как трудно было мне начать разговор. Казалось, мы пришли к молчаливому соглашению принимать как должное недомолвки и неловкости, ничего не запрещая. Но конечно, иногда это соглашение нарушалось.
После «ссоры» в преддверии Нового года возбуждение первых дней стало постепенно проходить. Новый год и мой отъезд неотвратимо приближались, и все меньше времени оставалось до будущего.
Я думаю, каждый из нас ждал, что радикальное решение примет другой.
— Почему бы тебе не поехать со мной в Голландию?
— Это невозможно, у меня тут работа.
— Но ты ведь можешь везде работать?
— Да, конечно; просто не хочу отсюда уезжать.
— Ясно. Значит, нет. Ты думаешь, я должен переехать? А как быть с моей работой?
Она усмехнулась:
— Я окажу тебе поддержку. Пожалуй, я зарабатываю побольше твоего.
— Так, да? — Это надо было обдумать. — Но мне нравится моя работа. Я, черт побери, издатель!
— Я думала, ты мечтаешь стать писателем, раньше ты собирался писать… А писатель может жить где угодно.
— Это были только мечты, я не могу писать! Я могу только издавать. Я директор издательства!
—
— Не знаю, что может случиться в будущем… Но пока ты могла бы поехать со мной — ненадолго, попробовать…
Она покачала головой, скрылась за неопределенной улыбкой:
— Не думаю… В Голландию я не поеду.
Это прозвучало так решительно, что я разозлился.
Но ничего не спросил. Я не хотел больше сцен.
Я никогда не думал о Лос-Анджелесе и никак не ожидал, что за какую-то неделю так к нему привыкну. Как будто у меня прояснилось в голове. Всего через несколько дней я уже не мог любопытным туристом озирать окрестности, я стал частью города.
Должно быть, это как-то связано с расстояниями. Все здесь находилось чудовищно далеко друг от друга, и отсутствие центра, сердца города заставляло видеть его в другой перспективе. После первой недели я понял, что уже не задумываюсь о том, правильно ли я въезжаю в этот так называемый город. Я растворился в нем. Я больше не был гостем, я здесь жил, хотя и временно. Не то чтобы это для меня много значило, но поражало.
Почему-то я стал чаще вспоминать Юдит. Я пожалел, что папа никогда не брал меня с собой в Чикаго. И впервые задумался о том, как изменилась бы моя жизнь, если бы он эмигрировал в Америку.
Появилось ощущение полета. Казалось, я парил над Лос-Анджелесом. Чувство легкой опасности, энергия и размеры города ассоциировались у меня с понятием «мир» в гораздо большей степени, чем путаница тесных улочек Амстердама. С другой стороны, Лос-Анджелес был, конечно, исключением из правил, но самым большим и далеко опередившим все исключения, какие мне попадались. Все здесь было юным и новым; здесь не существовало ни прошлого, ни его уроков.
Я ушел от прошлого Европы, прошлого моих родителей дальше, чем когда-либо. И в то же время оно было рядом, потому что здесь оно существовало лишь в моих воспоминаниях, в моем воображении.
У меня вошло в привычку ездить по городу наугад. Очень скоро я узнал, как проехать от моря (Санта-Моника, Пасифик-Палисадес) к Западному Голливуду, Беверли-Хиллс, Голливуд-Хиллс и к другим районам, небрежно разбросанным меж колоссальных скоростных дорог и бульваров Лос-Анджелеса. В первую неделю мне казалось настоящим приключением выехать на Десятое шоссе, грязно-серую десятирядную скоростную бетонку, напоминавшую сточную канаву, по которой на бешеной скорости неслись потоки машин.
Шум от машин в Лос-Анджелесе, несмотря на громадное их количество, мешал меньше, чем в Европе, — может быть, потому, что пустырей было здесь гораздо больше, небо — выше, а горы — ближе. Это наводило на мысль, что, если перестаешь замечать даже шум миллионов машин, кто разглядит здесь тех, что пытаются пробиться в знаменитости?