Было время, — продолжал Ифраимов, — когда люди не писали, а рисовали слова, человек был в каждом написанном им знаке, в каждом было, что он думал или о чем молился, что ему открылось или он просто угадал. Переписывая слово, ты рисовал, изображал свое понимание его, и оно всегда было новым. Когда Тора на Синае была дана человеку, тот век был на исходе. Народы по большей части писали уже одинаковыми, как близнецы, похожими друг на друга буквами; но те, кто помнил и понимал старое написание, еще были живы. Египет частью возобновил, частью не дал им его забыть. Потом эти люди умерли, и с тех пор мы занимаемся странной работой: тысячи лучших умов комментируют и толкуют Священное Писание, но слова, которыми они их записывают, определенны, закончены и как будто остановились. Таким же был Исав: в нем все было завершено и достроено, меняться он не мог, из-за этого Бог и отнял у него первородство.
Однозначность слова, — говорил Ифраимов, — страшная болезнь, она рождена ложью, страхом быть обманутым; ни доверия, ни свободы в таком языке нет, он хорош для юристов и чиновников, но на нем нельзя молиться. Печально и другое: слова мы теперь все чаще окрашиваем — свой, чужой, плохой, хороший, — краска ярка, точна, контрастна, и она забивает смысл: в конце концов, не так уж важно, что значит слово, если тебе объяснили, как к нему относиться. Буквы, конечно, были великим изобретением, письмо они упростили в несчетное число раз, но потери, увы, тоже были большие. Каббалисты не правы: Тора открыта для нас вся, вся нам дана, закрытой делаем ее мы сами».
Было поздно, вокруг спали. Николай Семенович устал и теперь сидел, привалившись к стене; я подумал, что он ждет, когда я встану, чтобы, как и вчера, проводить его до палаты, и принялся нащупывать ногами тапки. Я их еще не нашел, когда Ифраимов, будто вспомнив о Жермене де Сталь, меня остановил.
«После первой, очень бурной жизни, проведенной мадам де Сталь во Франции, вторая жизнь, прожитая ею в России, была почти отдыхом. Она, особенно поначалу, небогата событиями, и рассказать вам я могу, в сущности, немного. Лишь одна история представляет интерес, да и то потому, что ее последствия, или даже, можно сказать, она сама, тянутся до сего дня.
Евгении Францевне Сталь следует отдать должное: кровь Неккеров сказалась, и из нее получилась очень рачительная хозяйка. В середине XIX века, когда крупные помещичьи хозяйства в России были, как правило, заложены и перезаложены, редко давали доход, прибыль от ее имения, едва ли не единственного в губернии, постоянно росла, причем, что особенно свидетельствует в пользу Евгении Францевны, принадлежащие ей крестьяне считались в округе самыми зажиточными. Жила она очень замкнуто и уединенно, денег ей, в отличие от Парижа, тратить было почти не на что, и она то, что приносила земля, снова вкладывала в имение, с азартом занимаясь разного рода улучшениями. Имея в виду в будущем возить яблоки в Москву, она по берегу реки разбила два огромных сада, сажала леса, кажется, вообще первая за пределами Украины и Новороссии отдала всю барскую запашку под сахарную свеклу, выстроив рядом с полем маленький, но тоже приносящий изрядный доход сахарный завод.
Барон Неккер не раз говорил своему господину Людовику XVI, что добиться, чтобы подданные исправно платили подати, можно лишь одним средством — не мешать им на них заработать. Евгения Францевна старательно следовала этому принципу, в числе прочих льгот давая своим крестьянам ссуды, и немалые, на развитие всяких промыслов. Сельская жизнь настолько ее увлекла, что она, вопреки первоначальным намерениям, проводила в имении и зиму, то есть жила в деревне круглый год, вовсе после того, как ей исполнилось двадцать четыре года, не бывая в столицах. Даже в Тамбов она наезжала от случая к случаю обыденкой и лишь во время ежегодных дворянских съездов проводила в городе неделю, а то и две.
Прежде она выбиралась то в Москву, то в Петербург довольно часто, но всегда останавливалась в гостиницах под чужим именем, и, хотя у нее случались весьма бурные романы, они остались в тайне и не скомпрометировали ее. По любым понятиям, она была чуть ли не лучшей невестой губернии: богата, молода, привлекательна, умна — и сначала сватались к ней много и настойчиво, но она всем отказывала, причем так решительно и определенно, что сразу становилось ясно: она не хочет выходить не за тебя именно, а думает вообще остаться в девах. На сей счет немало сплетничали, но других поводов для пересудов не было, и разговоры скоро кончились, перестали ездить и женихи. Поскольку с людьми она была ровна, уважительна, замуж в итоге так ни за кого и не вышла, отказы никого не обидели, и отношения ни с кем испорчены не были. За ней лишь утвердилась репутация странной женщины, во всем прочем ее оставили в покое.