— Не ваше собачье дело! — вспылила Антонина Сергеевна. — Своих нарожайте, их и воспитывайте! Одной уж за тридцать, а все никак замуж выйти не может, а у второй мужья мрут как мухи. Советчицы.
В сестринской установилась недолгая тишина.
— И чего они так замуж рвутся? — поинтересовалась Антонина Сергеевна у вернувшейся санитарки. — Как будто там медом намазано.
— О-о-хо-хо. Бабы каются, девки замуж собираются, — зевнула Лукерья Кондратьевна, перекрестила рот и принялась мыть чашки.
Вечерело. Окошки в соседних домах зажглись, и здания стали напоминать гигантские соты, где в каждой ячейке пытаются выстроить свою такую счастливую и неповторимую жизнь. Несмотря ни на что.
Ванька-встанька
У Вани было простецкое, крепкое как тамбовская репка лицо, плотно сбитая фигура и заграбастые ручищи. Удержу Ванюша не знал ни в чем: ни в скупости, ни в щедрости, ни в упертости, ни в раздолбайстве, ни в женщинах, ни в горячительных напитках. Все, кто его знал, за глаза величали Ванькой-встанькой за умение упасть на ровном месте и выкарабкаться из самых безвыходных ситуаций. Первый раз Сан Саныч Бобрищев, поставленный руководить наркологическим диспансером, увидел его в конце восьмидесятых. Бывший главврач, уходящий на пенсию и передающий дела, представил изгвазданного в грязи парнягу, лежащего на полу прямо в ординаторской:
— Вот, Сашок, принимай наследство: двухэтажное здание, штат врачей, медсестер, санитарок и нашего самого колоритного пациента Ваню Егорычева.
— Кому Ваня, а кому Иван Тихонович, — донеслось с пола.
— Извини, Иван Тихонович, — улыбнулся новый главный врач, — может, мне тоже прилечь, чтобы наши глаза находились на одном уровне?
— Приляжь, — заплетающимся языком пригласил Егорычев.
— Нужно говорить «приляг», — поправил Сан Саныч.
— А мне по чесноку, — возразил Иван Тихонович и захрапел так, что отбойный молоток, долбящий за окном, стал практически неслышен.
— Ваня — классический пример нашего пациента, о котором великий философ Николай Бердяев сказал: «Широк русский человек. Не худо бы сузить», — пояснил экс-главный врач, собираясь на заслуженный отдых, — он тебе еще даст шороху.
И действительно, когда Егорычев был закодирован, он не пил, вгрызаясь в работу, как крот, но стоило сроку закончиться, устраивал такой закат Солнца вручную, что дрожали все окрестности. Он возникал на пороге диспансера то в золоте, то в крови, то с карманами, полными банкнот, то вшей, то в медвежьей шубе, то в лохмотьях, грязный и замерзший, как король Лир после своих закидонов. Если у него все было хорошо, Егорычев невыносимо хвастался и рисовался, давая понять окружающим, что они жалкие червяки, не умеющие жить. Если же у него все было плохо, он только клацал зубами и жалобно просил:
— Сан Саныч, закодируй меня в долг. На год.
— Давай на два, — предлагал Бобрищев.
— Нет, — тряс головой Ваня, — на год. Два года обсыхать — больно много. Не доживу.
— Ты не доживешь, если так гульбенить будешь! — гневался Сан Саныч. — Мне хирурги сказали, что тебя последний раз по кусочкам собирали. Следующего запоя тебе не пережить.
— На год, — упирался Ваныпа, — дальше, может, я и сам пить не буду.
— Ага, зарекалась свинья в грязь не лазить, — качал головой Бобрищев.
В начале девяностых Егорычев круто поднялся на торговле сыром и тут же навестил родной диспансер. Его было не узнать. На безымяный палец Ванятки была нанизана золотая шайба с розовым бриллиантом. На шее болталась золотая цепь толщиной со шланг, а рядом висела бабочка в черно-белый горошек. В зубах торчала сигара. Все эти буржуйские аксессуары сидели на Ване как стая колибри на турнепсе. Егорычев небрежным движением распахнул свой малиновый пиджак, и медики увидели обычный солдатский ремень с пряжкой в виде пятиконечной звезды.
— Понятно, в чем прикол? — хитро прищурился Ивашка.
— Нет, — покачали головами люди в белых халатах.
— Пряжка из чистого золота. Мне ювелир по индивидуальному заказу сделал, — приосанился Егорычев и тут же забеспокоился. — А что, не видно?
— Видно, видно, — закивали медсестры.
— То-то, — ухмыльнулся Ванюшка.
Широкая русская душа Егорычева все время плескала через край, как щи, оставленные без присмотра кипеть на плите. Слухи о его загулах передавались из уст в уста. То он напоил весь самолет по пути в Хабаровск, откуда был родом. То угостил весь поезд Москва — Сочи. Недоверчивые сомневались, может, все-таки вагон? Нет, отвечали знающие Ваню, именно, что весь поезд. То он заказал охоту на вертолете на десять человек, но сам так и не пострелял, проспав весь полет мертвецким сном. Пьяным он был необычайно щедр, трезвым несусветно скуп. В середине девяностых у него была уже целая сеть торговых палаток, и Егорычев повадился кодировать своих продавцов. Он подвозил их целыми пачками и сдавал наркологам из рук в руки, считая, что его работники должны быть трезвыми и усердными, как бельгийские лошади.
— Щедрый ты, Иван Тихонович. За двадцать продавцов заплатил, — охали довольные медсестры.
— Ага, щедрый, — ухмылялся Егорычев, — щаз. Я с них с первой же получки вдвойне вычту.