На другой день, получив разрешение у доктора Бережанского, Михеев зашел в палату, где на койке у окна лежал его тезка. И такой он был маленький, худенький, почти бесплотный. «Эх, да я его на ладони одной руки пронесу», — подумал Григорий и горько усмехнулся: конечно, на одной руке, второй-то не имеется.
Мальчик Гриша, как мысленно называл его Михеев, едва слышно стонал и что-то шептал. Он вел себя как воспитанный, послушный ребенок, который никого не хочет обеспокоить. Выплыло слово — деликатный.
Выросший в большом и шумном селе, в доме, примыкавшем к водяной мельнице, он привык к непрестанному гулу падающей воды, стуку мельничных жерновов, к громкому гомону, нередко к бурным спорам и ругани мужиков и баб, привозивших зерно на помол. Привык к громовому голосу отца, быстро приводящего в порядок спорщиков и драчунов. Но знавал родитель и тихие дружеские беседы, которые охотно вел в часы отдыха. А главным и любимым его собеседником был старинный московский приятель, даже друг — ученый геолог, который по крайней мере два десятка лет, еще до рождения Гриши, посещал отца. Они вместе ходили на рыбалку и охоту и часто предавались размышлениям. О природе, о книгах — отец был завзятый книгочей, о Боге… Сын этого ученого, Митя, с детских лет встречался с Гришей не только в селе, куда приезжал с отцом, но и нередко в Москве, в тихом замоскворецком переулке между Якиманкой и Полянкой. Григория и Митю привычно называли молочными братьями, потому как после родов у Митиной матери исчезло молоко, и его кормила мать недавно родившегося Гриши. Пример молочного брата научил Григория тому, что сильная воля и твердый характер могут быть и у тихих, выдержанных и деликатных людей.
Таким, подумал Михеев, был этот мальчик Гриша. К нему Михеев испытывал уважение, желание помочь. Но как это сделать, он не знал. Подолгу стоял у его постели и дождался минуты, когда страдания мальчика хоть немного утихли, и тогда попытался с ним поговорить.
— Терпишь? — спросил его.
— Что делать, пытаюсь терпеть.
— Ты откуда родом?
— Москвич. Арбатский. Со Староконюшенного переулка.
— Знаю. Бывал там, в Староконюшенном, у родных. Ты хоть успел школу закончить?
— Нет. Девять классов только.
— Добровольцем ушел?
— Д-да, — с трудом ответил Гриша. Через два дня Михеев снова решил навестить своего тезку. Но его задержала медсестра Лида. Взволнованная, побелевшая, она испуганно сказала:
— Не заходи. Плохо ему. Я доктора позвала. Пришел Соломон Львович, послал за шприцем. Сделал укол…
Григорий отказался от своего визита. Не до того. На другой день и на третий улучшение не наступило. Хуже того, в коридоре Михеев увидел двух медсестер, Катю и Лиду, которые с волнением слушали пожилую санитарку тетю Фиму, она им что-то втолковывала. Тревожное. Он прислушался.
— Да поймите, обирается он, обирается… Пальцы так по одеялу и ползают… Такое бывает перед смертью. Вы молодые, не знаете, а я знаю. Если водит пальцами, как слепой, по одеялу, по простыне, значит, смерть близко. Вот мальчик этот…
— Идем к Соломону Львовичу, — решительно сказала Катя. — А то обирается, обирается… Да кто знает… Может, и так. Пошли.
Михеев хорошо понимал санитарку Фиму. Еще раз ее расспросил. Она повторила:
— Обирается, значит, то не жилец на этом свете. Не жилец.
Да, подумал Григорий, в его селе это горькое словечко было в ходу. И даже подтверждалось не раз.
Прошло несколько часов, и Михеев снова заглянул в палату своего тезки. У его койки стоял доктор Гальперин-Бережанский и внимательно наблюдал за больным. Он сделал знак: молчи и смотри.
Гриша лежал на левом боку. Лицо его замерло. Конечно, от непрестанной боли. А пальцы правой руки как-то странно двигались по одежде…
Похоже, что действительно обирается, как сказала санитарка. И стало быть, он не жилец. Доктор перехватил взгляд Григория и тихо сказал:
— Посмотрите внимательно… Странно. Есть в его движениях какая-то закономерность. Вы, как я догадываюсь, человек наблюдательный, полагаю, вас зоркости научили. Глядите…
Да, тяжело было его тезке — мальчику, наверное, горше, чем ему самому месяца полтора-два назад.
«Я хоть вообще без сознания был и ничего не чувствовал: никто, ничто и звать никак. А Гриша вроде бы в сознании. Или нет? Я-то здоровенный, кормленный. Дома все было. Яички, молоко… А уж хлеб у мельника несчитанный. А этот щупленький. Субтильный — вот точное слово. Едва душа в теле… И все-таки не обирается, что-то сознательное, управляемое есть в движении его пальцев. Да, одного пальца. Обирается? Нет».