У меня нет намерения во всех деталях описывать время, проведенное моим другом на посту губернатора Киликии. Я уверен – история сочтет, что это не слишком важно в масштабе всех событий, а сам Цицерон считал это не важным уже тогда.
Мы добрались до Афин весной и остановились на десять дней у Ариста, главного преподавателя Академии. В то время он считался самым великим из ныне живущих последователей философии Эпикура. Как и Аттик, который тоже был истым эпикурейцем, Арист высказывал следующую точку зрения на то, что делает человека счастливым: здоровая диета, умеренные упражнения, приятная среда, близкая по духу компания и избежание нервных ситуаций.
Цицерон, чьим богом был Платон и чья жизнь была полна напряженных событий, оспаривал эти утверждения. Он считал, что учение Эпикура приводит к своего рода антифилософии.
– Ты говоришь, что счастье зависит от физического благополучия, – говорил он Аристу. – Но постоянное физическое благополучие нам неподвластно. Скажем, если человек страдает от мучительной болезни или если его пытают, он, согласно твоей философии, не может быть счастлив.
– Возможно, он не будет
– Нет-нет, он вообще не сможет быть счастлив, – настаивал Цицерон, – потому что его счастье полностью зависит от материального. Тогда как большинство самых изумительных и плодотворных перспектив в истории философии заключается в простом афоризме: «Нет ничего хорошего, кроме того, что хорошо морально». Основываясь на этом, можно доказать, что «моральной добродетели достаточно, чтобы дать счастливую жизнь». А из этого вытекает третий афоризм: «Моральная добродетель – единственная разновидность блага».
– Ах, но если я буду тебя пытать, – с многозначительным смехом возразил Арист, – ты будешь точно так же несчастлив, как я!
Однако Цицерон был совершенно серьезен.
– Нет-нет, потому что, если я сохраню моральную добродетель – между прочим, я не заявляю, что это легко, не говоря уже о том, чтобы попробовать достичь этого на самом деле, – тогда я должен буду оставаться счастливым, как бы ни была сильна моя боль. Даже когда мой мучитель отступит в изнеможении, останется нечто превыше физического аспекта, чего он не сможет достичь…
Естественно, я упрощаю эту длинную и сложную дискуссию, которая длилась несколько дней, пока мы осматривали афинские здания и памятники старины. Но именно к этому сводился спор двух ученых мужей, и с тех пор Цицерон начал задумывать идею написания некоей философской работы, которая была бы не рядом высокопарных абстракций, а скорее практическим руководством, как достичь хорошей жизни.
Из Афин мы поплыли вдоль берега, а потом перепрыгивали от острова к острову в Эгейском море в составе флота из двенадцати судов. Родосские суда были большими, громоздкими и медленными. Они качались туда-сюда даже при умеренном волнении на море и были открыты всем стихиям. Я помню, как дрожал в ливень, когда мы проходили мимо Делоса, этой меланхоличной скалы, где, как говорят, за один-единственный день продают до десяти тысяч рабов[51].
Повсюду являлись огромные толпы, чтобы увидеть Цицерона: среди римлян только Помпей, Цезарь да разве что, полагаю, Катон могли быть более знамениты.
В Эфесе нашу экспедицию, полную легатов, квесторов, ликторов и военных трибунов со всеми их рабами и багажом перегрузили в караван запряженных быками повозок и на целый табун мулов, и мы отправились по пыльным горным дорогам в глубинные районы Малой Азии.
Спустя полных двадцать два дня после того, как покинули Италию, мы добрались до Лаодикеи – первого города в провинции Киликия, – где Марку Туллию пришлось немедленно начать разбор судебных дел.
Бедность и измождение простого люда, бесконечные шаркающие очереди просителей в мрачной базилике и на ослепительном белокаменном форуме, постоянные стоны и жалобы насчет таможенников и подушных налогов, мелкое мздоимство, мухи, жара, дизентерия, острая вонь козьего и овечьего помета, которая как будто вечно висела в воздухе, горькое на вкус вино и маслянистая острая еда… Теснота города, отсутствие прекрасного, на чем можно было бы остановить взор, утонченного, что можно было бы послушать, вкусного, что можно было бы поесть, – о, как Цицерон ненавидел то, что застрял в подобном месте, в то время как судьба мира решалась без него в Италии!
Едва я успел распаковать свои чернила и стилусы, как он уже диктовал письма всем, кого только мог припомнить в Риме, умоляя похлопотать, чтобы срок его пребывания здесь сократили до года.