Третье письмо было написано день спустя после второго и послано из предгорий Альп: «Антоний на марше. Он направляется к Лепиду. Пожалуйста, позаботься о дальнейших событиях в Риме. Отрази направленную на меня вселенскую злобу, если сможешь».
– Он дал ему уйти, – сказал Цицерон, опустив голову на руку и перечитывая письма от начала до конца. –
Оратор немедленно написал письмо, чтобы тот же гонец, вернувшись, доставил его Дециму: «Судя по твоим словам, пламя войны, далеко не погасшее, полыхнуло еще выше. Мы поняли так, что Антоний бежал в отчаянии с несколькими невооруженными и павшими духом приверженцами. В действительности его положение таково, что стычка с ним будет опасным делом. Я вообще не считаю, что он бежал из Мутины, – просто перенес театр военных действий в другое место».
На следующий день похоронный кортеж Гирция и Пансы добрался до Рима в сопровождении почетной охраны – кавалеристов, посланных Октавианом. Он прошел в сумерках по улицам до форума, и за ним наблюдала притихшая хмурая толпа. У подножия ростры в свете факелов ожидали сенаторы, все в черных тогах, чтобы встретить кортеж. Корнут произнес панегирик, написанный для него Цицероном, а потом обширное собрание двинулось за похоронными дрогами на Марсово поле, где был приготовлен погребальный костер. В знак патриотического уважения погребальщики, актеры и музыканты отказались принять плату. Цицерон пошутил, что, когда погребальщик не берет твоих денег, ты знаешь, что ты – герой. Но втайне, под этой открытой демонстрацией бравады, он был глубоко встревожен. Когда факелы поднесли к основаниям погребальных костров и пламя взметнулось вверх, в его свете лицо Марка Туллия выглядело старым и осунувшимся от беспокойства.
Почти таким же тревожным фактом, как и спасение Антония, было то, что Октавиан или не хотел, или не мог подчиняться приказам Децима. Цицерон написал ему, умоляя соблюдать указ Сената и отдать себя и свои легионы под командование губернатора: «Пусть любые разногласия будут улажены после нашей победы! Поверь, самый верный путь добиться высочайших почестей в государстве – это сыграть сейчас самую важную роль в уничтожении величайшего врага».
Он не получил ответа – зловещий знак.
Потом Децим написал моему другу снова: «Лабеон Сегулий говорит, что он был у Октавиана и они немало толковали о тебе. Сам Октавиан не высказал насчет тебя никаких жалоб, говорит Сегулий, не считая упоминания ремарки, которую он приписывает тебе: “Молодого человека следует возвышать, восхвалять – и убрать”. Он добавил, что не собирается позволить, чтобы его убрали. Что же касается ветеранов, то они злобно ропщут и представляют для тебя опасность. Они собираются запугивать тебя и впоследствии заменить тебя молодым человеком».
Я давно предупреждал Цицерона, что его любовь к игре слов и забавным репликам когда-нибудь доведет его до беды, но он не мог удержаться от этого. Марк Туллий всегда пользовался репутацией человека колкого остроумия, а когда он стал старше, то стоило ему открыть рот, как люди собирались вокруг, желая посмеяться. Такое внимание льстило ему и вдохновляло его на то, чтобы отпускать еще более саркастические реплики. Его сухие замечания быстро передавались из уст в уста, а иногда ему приписывали фразы, которые он никогда не произносил; я составил целую книгу таких апокрифов. Первый Юлий Цезарь, бывало, наслаждался его «шпильками», даже когда сам становился их мишенью. Например, когда диктатор изменил календарь и кто-то спросил, придется ли восход Сириуса на ту же дату, что и раньше, Цицерон ответил: «Сириус сделает, как ему велят».
Говорят, Гай Юлий Цезарь покатывался со смеху от шуток моего друга, но его приемный сын, каковы бы ни были прочие его достоинства, имел изъян в отношении чувства юмора, и Марк Туллий в кои-то веки последовал моему совету и написал ему письмо с извинениями: «Насколько я понимаю, законченный дурак Сегулий рассказывает всем и каждому о некоей шутке, которую я предположительно отпустил, и теперь весть о ней достигла и твоих ушей. Я не могу припомнить, чтобы делал такое замечание, но я не отрекаюсь от него, потому что оно смахивает на то, что я мог бы сказать, – нечто легкомысленное, сказанное под влиянием момента, а не для того, чтобы это рассматривали как серьезное политическое заявление. Я знаю, мне не нужно тебе рассказывать, как я тебя люблю и как ревностно защищаю твои интересы, насколько я непреклонен в том, что ты должен играть ведущую роль в наших делах в грядущие годы, но, если я случайно тебя оскорбил, искренне прошу прощения».