Гепард, насладившись растаявшей луной, будучи будто созданным из сотен маленьких комариных крылышек, медленно отодвинулся от меня. Пропали губы, пропали руки, и вся прекрасная невозможность пляжной страсти стала, кружась, уходить от меня в сизый морской горизонт. Отправился на свой лежак, восстанавливать чувственную нить наших визуальных поглощений. Все было как нельзя прекрасно, если бы в этой симфонии особым сопрано не звучал странный факт Мироськиной спины, меланхолически исчезающей за бетонными ступеньками. Она все видела.
Гепард посетил меня примерно через полчаса после поцелуя. Я очень удачно сгорела на солнце во время недавнего сеанса утреннего самоистязания на разрушенном пирсе. Мне было строго запрещено появляться на открытом солнце, было запрещено идти одной в «резервацию», было запрещено идти домой. В конце концов отец оказался в глупом положении: при свидетелях в лице Мироси запретив мне абсолютно все, кроме самого естественного для непосвященных в гепардинскую географию. И самое страшное для самого папаши – тент на бетонке, прямо за нашим гальчатым пляжем, где лежаков много, а тени мало, но достаточно, чтобы в тесном квадратике поместились две враждующие стороны. Интервал в возможное только число занятых лежаков между мною и Этим, как ни странно, унял отцовский пыл. К тому же papan уж больно был зол на меня сегодня, поэтому выбрался на патруль лишь два раза.
Сейчас сатрап удалился восвояси, не допустив меня к семейной игре «эрудит». Я смертельно обиделась и, не перенеся этого ужасного удара, с горя разрешила нехорошему дяде Саше примоститься на мое девственное (потому что белое) полотенце.
– Мне кажется, что с приездом сестры и отъездом ее мужа блокада у тебя несколько рассосалась, – сказал он со знойной улыбкой, с какой говорил обычно разные гадости.
А у меня запахло магнолиями... Боже, как же запахло!
– Помнишь, я предлагала тебе уже однажды встретиться ночью на Мостике. Сегодня мы опять идем в Домик, и это единственное место, где на меня обращают меньше всего внимания. Они напиваются и потом говорят о «магии человеческих отношений» или про «крах семьи Романовых». Мне думается, что мы бы тоже могли с тобой поговорить, но куда более чувственным способом. – Я скромно улыбнулась и, видя, как шанс ускользает со стремительностью папашиной категоричности, беспомощно взяла его за руку. Он думал.
– Я совершенно не ограничена в передвижении. До одиннадцати вечера у меня полная свобода. А от Зинки легко удрать, – продолжила я свой отчаянный монолог.
Альхен, как скала посреди пустыни, был одной сплошной безмолвной нерушимостью. И мне казалось, что я стою в той же пустыне, прячусь под его тенью, льну к спасительной прохладе, а она ускользает, подставляя меня обжигающим лучам такого же бесчувственного солнца. А скала все стоит, и я пытаюсь прислониться к ней, за что получаю глубокий ожог.
– Мостик – это мышеловка, – сказал он задумчиво и весьма сухо. – Дело в том, что на определенные места у меня есть свои запреты. Маяк – это одно из них. Это зона риска, и я должен тебе сказать, что вступать в дерьмо не очень люблю. Моя душа не лежит к тому месту (уже не так сухо). Я всегда слушаю свой внутренний голос. Я уже убедился, что если чувствую что-то нехорошее, то облом мне гарантирован. Большой, маленький, но облом. Мои ноги не несут меня туда, куда не лежит мой путь, – после паузы сказал он с оттенком невыносимой безысходности и, изогнувшись сказочным серпантином, исчез в тумане рассыпавшейся Имраи.
Я спустилась к «эрудитам». Меня прогнали. В тихой своей тоске я сама пошла к Альхену, всем своим изможденным видом показывающему, как он мечтает, чтоб от него отстали.
– Мне плевать, куда твой путь лежит, а куда не лежит, но я точно знаю, где место
– Если дойду, – буркнул он и, с досадой вздохнув, встал и ушел куда-то, чтобы не быть рядом со мной.
Я тоже ушла, ощущая во рту какой-то непонятный солоноватый привкус. Ведь слез на щеках я не чувствовала. Значит, это плачет моя душа.
Я ненавидела Гепарда. Если бы я только могла его не любить...
Abend
Я ускользаю от реальности. Я играю с ней в опасные игры.
Мы шли по узкой каменистой тропе к Домику. Тихо шептались миндали и фисташки. Моя Имрая. Впереди процессии шла я – рыжая девушка в белом сарафане, едва прикрывающем загоревшее, обласканное морем и солнцем тело. Ткань была такой легкой, такой приятной, что я ощущала свою наготу куда острее, чем если бы на мне не было сейчас вообще ничего. Мне сказали, чтобы я немедленно оделась, потому что холодно, но я не слушала, глядя куда-то в отзывчивую тишину сумеречной рощи. Там, за перевернутым якорем, за паукообразными воротами, там кроется еще один шанс.