Мне пришлось выпрашивать бумагу, перо и чернила с полдюжины раз, прежде чем мне их дали. Тогда я написала два письма — настоятельнице и правлению, где клятвенно заверяла, что полностью осознала прежние заблуждения и что теперь мое единственное желание — провести остаток жизни в Пьете, в смирении и покорности, снова получив дозволение играть.
Много раз перечитав послания и удостоверившись, что лучше написать уже невозможно, я отдала их синьоре Дзуане, которая как carica командовала девушками и женщинами, работавшими на мыловарне и в прачечной. Принимая от меня два аккуратно сложенных листка, она посмотрела на меня почти ласково и заверила, что проследит за доставкой моих писем. Я вновь ощутила вкус надежды.
Уже прикрывая за собой дверь, я все же решила вернуться и еще раз поблагодарить синьору Дзуану за готовность мне помочь. Я понимала, что у нее нет для этого особых оснований, и столь редкое проявление доброты наполнило мне сердце теплом.
Снова переступив порог, я не сразу осознала происходящее: синьора Дзуана стояла на коленях под чаном со щелоком. Одной рукой закрываясь от жара, другой она совала мои письма в огонь. Листки тут же занялись пламенем — сначала ярко-зеленым, затем желтоватым, и постепенно от них осталась печальная серая горстка, окаймленная рыжими сполохами. В беспомощном молчании взирала я на то, как мои мольбы и надежды на помилование обращаются в пепел.
14
В душе моей поселилась тупая отрешенность. Дни тянулись за днями, скапливались в недели, потом в месяцы. Лежа вечером в постели, я смотрела на свои руки и плакала, потому что это были уже не мои руки. Кожа на пальцах покраснела, загрубела и потрескалась. Когда становилось холоднее, пальцы на левой руке деревенели настолько, что не годились бы для исполнения даже самого неспешного из пассажей маэстро. Чувствуя, что гибкость рук стремительно утрачивается, я пыталась восстановить ее, время от времени упражняясь в аппликатуре и смычковой технике на воображаемом инструменте. Прок от этого был ничтожным, поскольку я так уставала к ночи, что не могла посвящать подобным занятиям много времени.
Соседки по кровати презирали меня, потому что я не интересовалась их сплетнями, а вся была поглощена мыслями о музыке, о том, что музыка еще не умерла в моей душе. Не раз я слышала их пересуды о себе самой — насмешки над моими упражнениями и над моими глупыми надеждами на то, что я когда-нибудь снова смогу играть.
Весной синьора Дзуана велела мне явиться в лечебницу.
— Но я не больна, — возразила я, пряча глаза.
С того дня, как она сожгла мои письма, я избегала встречаться с ней взглядом.
— И тем не менее тебя туда вызывают.
Я пошла в чем была, припорошенная пеплом, который теперь постоянно покрывал меня, так что я выглядела скорее седовласой дамой, нежели пятнадцатилетней девушкой.
Дежурившая на дверях санитарка провела меня через главную палату, где кашляли и тихо постанывали больные, мимо спящих и бодрствующих пациенток с остекленевшим взором. Затем мы оказались у некой двери, постучались и были впущены в другую, меньшую палату с окном, выходящим во внутренний дворик. Там шел дождь.
В комнате на кровати лежала сестра Лаура, хотя я даже не сразу узнала ее. Лицо у нее было одутловатым, землистого оттенка, а некогда голубые глаза покраснели и воспалились — совсем как в ту ужасную ночь. Тем не менее при виде меня они словно озарились внутренним светом, выказывая мне прежнюю доброту и привязанность. Вспомнив, что наговорила ей тогда, я преисполнилась раскаянием.
Врач, сидевший у ее постели, отозвал меня в сторонку:
— Ты хорошо ее знаешь?
— Это моя первая наставница, — ответила я. — Она всегда была мне другом.
Я не стала ему рассказывать о нашей последней с сестрой Лаурой встрече.
Он лишь покачал головой:
— Тогда тебе лучше прямо сейчас сказать ей последнее addìo и благословить в последний путь. Мы уже позвали священника.
— Но почему? — не понимала я. — Что с ней стряслось?
— Воспаление легких, горячка и бред. Наши средства были на этот раз бессильны. Она хотела видеть тебя.
Я опустилась на колени у постели больной и взяла ее за руку — почти ледяную, словно сестра Лаура уже скончалась. «Figlia!», — прошептала она едва слышно, а потом все ее тело сотряс жестокий приступ кашля. Я держала ее за руку и терпеливо ждала, пока прекратится кашель, а потом поцеловала в лоб так же, как когда-то она меня.
Пока я, оцепенев от ужаса, стояла на коленях у кровати, в комнату понемногу стали заходить люди. Они принесли все необходимое для соборования: столик, покрытый белой тканью, свечи и ладан, чашу с водой и сосуды с елеем. Вслед за ними в палату вошел священник — не тот привычный падре, что исповедовал и причащал нас, а какой-то незнакомый, чином повыше нашего.
За ним последовала процессия из нескольких maèstre, настоятельницы и двух вельможных синьор, с головы до ног закутанных в черное и в темных плотных вуалях.