— Не знаю… То есть, конечно, знаю… великая идея всеобщего равенства и все такое… Но почему она требует столько жертв? Неужели нельзя без жертвоприношений… как-то мягче…
— Странные вещи говоришь, Юля. Это же закон истории, что старые классы сопротивляются, когда строится новая формация. Ясно же, что надо сломить сопротивление.
— Но ведь новая формация оказалась… Сережа, все оказалось не так, как мы представляли. Не так, как виделось в наших девичьих снах.
— Девичьи сны! — Он хмыкнул. — Ты сказала, надо мягче. А я считаю, что как раз мягче и нельзя. С нашим народом. Вот объявили этот… примат общечеловеческих ценностей. Вместо классовых. И пошло-поехало… развинтился механизм… Нет, Юля, без жестокости у нас нельзя.
— Строили, строили, а теперь пишут — построили не то… А соцстраны? Всюду прогнали компартии, Чаушеску расстреляли… в ГДР демонстрации, хотят объединиться с ФРГ… Какой же это социализм?
— Безответственные политиканы, — сердито сказал Сергей. — Мы такую помощь им всегда оказывали, а они…
— Знаешь, такое ощущение, что после пира наступило горькое похмелье. Да и пировали как-то не по-людски…
— Политиканы! — зло повторил он. — Там, где надо просто власть употребить, языками размахивают. — Он кистью у рта изобразил болтающийся язык. — Не было бы никакого Карабаха, никакого Сумгаита, если бы — твердой рукой.
Телефон не дал ему договорить. Я взяла трубку.
— Мама, — услышала скороговорку Нины, — просьба к тебе. Мы с Павликом должны уйти, ты приезжай, побудь с Олежкой, а к двум часам мы вернемся. Ладно, мама?
— Куда вы уходите?
— Ну… по важному делу.
— Вечно у вас как на пожаре. Завезите Олежку к родителям Павлика.
— Гольдберги тоже не будут дома. Мама, очень прошу!
— Дай мне трубку! — вмешался вдруг Сергей.
Но я отстранила его руку и торопливо сказала Нине, что приеду. Ну а теперь будет буря.
Но Сергей только развернулся в своем крутящемся кресле спиной ко мне и что-то пробормотал. Мне показалось — выматерился. Никогда прежде я не слыхала от него этой словесности, он ее не любил.
— Сережа, — сказала я самым мягким тоном, на какой способна. — Не ярись, пожалуйста. Это наш внук. Ничего не поделаешь.
— Да, — услышала его сдавленный голос. — Внук, которого от нас увозят…
На остановке я долго ждала «восьмерку» на сильном ветру. Возле нашего дома, на взгорке, ветры какие-то осатанелые. Троллейбус в сторону улицы Бакиханова не шел и не шел. Я плюнула и села в «восьмерку», идущую в обратную сторону. Этот путь — по проспекту Нариманова, мимо Баксовета и Азнефти, по набережной — займет немного больше времени, вот и все.
Расчет оказался неправильным: я не сделала поправки на наше безумное время. На набережной, не доезжая до поворота на проспект Кирова, моя «восьмерка» застряла. Перед нами стояла вереница других троллейбусов. Пассажиры выходили, я тоже сошла и направилась вдоль бульвара к углу Кирова.
Со стороны площади Ленина несся громоподобный шум митинга. Кто-то высоким голосом кричал в микрофон, рев то и дело покрывал его слова. И чем выше и истеричнее становился голос оратора, тем яростнее взрывалась протяжным криком и воем толпа. Шум и ярость… Невольно вспомнился роман Фолкнера, читанный лет десять тому назад в журнале, — роман, поразивший своей сложностью, мрачностью, какой-то непримиримостью героев, — да, он назывался «Шум и ярость»… Вдоль бульвара я вышла к площади. Она, сплошь запруженная черной людской массой, была как огромная грудная клетка, извергавшая рев неутоленной ярости. Я видела каменную трибуну у южного фасада Дома правительства, на трибуне — плотную группу людей, кто-то в центре кричал в микрофоны. Над трибуной увидела портреты, на одном узнала насупленное бородатое лицо аятоллы Хомейни в чалме. Среди незнакомых флагов полоскалось на ветру зеленое знамя…
Как во сне, я шла вдоль фасада гостиницы «Азербайджан», идти становилось все труднее, народ прибывал и прибывал. Большие группы текли по улице Гаджибекова и вливались в человеческое море на площади, а там — я увидела, остановившись на краю толпы, — там подняли страшный крик женщины, да, женщины в темных платках, пожилые, но и молодые лица мелькали, а одна, с неистовыми черными глазами, что-то выкрикивала, выбросив вверх руку, показывая четыре растопыренных пальца, а пятый, большой, был прижат.
— Что она кричит? — спросила я у стоявшего рядом дородного человека в хорошем пальто и шляпе.
Он смерил меня холодным взглядом и ответил как бы нехотя:
— У нее четыре сына. Кричит, что всех четверых отдаст.
— Как это — отдаст? — не поняла я, но человек в шляпе отвернулся.
Продираясь сквозь густевшую толпу, я пошла обратно, к набережной. Ветер хлестнул дождем, я раскрыла зонтик. Меня трясло от холода. Только ли от холода?..
Троллейбусы наконец тронулись. Я села и доехала до кинотеатра «Низами».
Торопливо шла я по улице Видади. Еще издали увидела у подъезда нашего старого дома красную машину. Поднялась на площадку бельэтажа. Из-за дверей квартиры Галустянов неслись крики. Ссорились они там, что ли? Я позвонила к своим. Нина отворила и, впустив меня, воскликнула: