– Правый масляный насос, – пробормотал Янкале, и вдруг переднее стекло взорвалось от близкой вспышки молнии, нет, от ракеты, крылья охватило пламя, немедленно катапультироваться, услышал он в наушниках, неужели конец, мелькнула мысль, черта с два, задыхаясь, он сорвал с себя бездействующую маску и с залитыми кровью глазами тянул, тянул машину дальше, наконец, проклиная заклинившееся шасси, прополз брюхом по горячему бетону, а к нему уже бежал командир отряда, матерясь от радости и медленно тая в тумане времени, потому что он вскоре погиб в стычке с сирийцами, и вдруг все это пропало, и остался только Янкале, постаревший на двадцать лет, и «Боинг», который, как усталая птица, опускался на аэродром Бен Гурион.
– Хорошо, что дождя нет, – сказал он. – Поэтому и сели так легко.
Сквозь прикрытые веки командир хмуро разглядывал товарища, на мгновение показавшегося ему незнакомым. Спросил, сдерживая раздражение:
– А что это за пение у нас на борту?
Он встал, вышел из кабины и зычно перекрыл голоса молящихся:
– Хватит, хватит. Он услышал вас!
Потом зашагал между рядами к Баруху и Менделю, робко жавшимся друг к другу. Улыбаясь, положил им на плечи сильные руки:
– Насмешили вы меня. Если бы не это, не видать бы нам Эрец Исраель…
Тут началось всеобщее взволнованное движение к выходу, где стояли две растерянные стюардессы. Страшное дело: никто не встречал их на огромном поле, словно они опустились на землю необитаемую, а не Обетованную. Но там, за высокими стенами терминала была жизнь. В середине зала, полутемного от отсутствия электричества, нечетко выделялась фигура худого бородатого человека, как бы созданного из двух красок – черной и серой.
– Я тоже знаю, что такое демократия, – говорил Бар Селла, сдерживая возмущение. – Ее превратили в идола, а Тора отвергает всякое идолопоклонство.
В стороне от него сновали никем не званные, но уверенные люди, представляя вездесущее телевидение.
– Шмулик, ты готов? – громко спросил кто-то, очевидно, режиссер.
– Готов! – крикнул оператор. – Дайте больше света! – и бесцеремонно обратился к раввину. – А вы повернитесь немного влево!
Тот, сосредоточенный на своих мыслях, не обратил на него внимания и продолжал:
– Этим словом, обозначающим народную власть, вы лишаете сейчас домашнего крова сотни пассажиров, которые и есть народ.
Тут вспыхнул яркий луч прожектора, и на противоположной стене, как в театре теней, открылся истинный смысл происходящего: клин бороды Натана остро колол взъерошенные головы его противников.
– Повторяю: если стачечный комитет не может сделать исключение из правил, мы с начальником аэропорта возьмем это на себя.
Общее негодование было ему ответом.
– Дай им, Натан, дай им, сукиным детям! – крикнул Шмулик.
Подождав минуту, Бар Селла кивнул стоящему рядом чиновнику, тот сказал что-то по мобильному телефону, и в зал ворвался отряд полицейских. Бегом спустившись вниз, они подкатили к самолету трап, и масса обрадованных людей вскоре была уже у открытых ворот.
– Господин замминистра, – обратился к раву бойкий ведущий, – мы в прямом эфире. Этот поступок поставил под угрозу вашу не по возрасту быструю и многообещающую карьеру. Вас теперь попытаются растоптать, что делали с каждым, кто посягал на устоявшиеся догмы. Какими методами вы будете бороться за свое будущее?
Бар Селла отодвинул от себя назойливого репортера, сдержанно и вместе с тем решительно – так он, в сущности, ответил на его вопрос.
Мимо него бежали потные неопрятные женщины с плачущими детьми, чье число, похоже, удвоилось за время полета, и жирные мужчины, громко выражавшие свое ликование, тем более искреннее, что никто не проверял их разбухшие чемоданы. Все они благодарно, но не без опаски, кивали своему спасителю, а для Натана это была одна из немногих минут в жизни, когда он чувствовал себя счастливым. Он любил их, но сурово, требовательно, ничего не прощая – этому он учился у своего Бога. Мало кто принимал такую любовь – уж конечно, не его братья по вере, те, кого он чаще, чем других, упрекал в ханжестве и эгоизме, не матерые чиновники, брезгливо гонимые им с насиженных мест за взятки, и даже не женщина, ради которой он готов был пожертвовать своим саном и положением в обществе…
Юдит стояла перед отцом Андрея, настроенного если не враждебно, то достаточно холодно к будущей невестке, опутавшей сына, по мнению Дарьи, восточной хитростью. Тут Рюмин понял все. Она была совсем юной, девически непосредственной, хотя глубоко в себе несла и иное, тайное, отчего ее смуглость казалась тенью какого-то страдания, а узкие скулы словно гнулись под бременем тяжелых черных кристаллов глаз.
И Дмитрий Павлович вдруг обезоружено улыбнулся, заставив ее быстро прикрыть веки, чтобы не выдать слез…
Жене невестка не понравилась – ни странным лицом, ни стройным своим телом, подчеркивающим расплывшиеся дарьины формы. Однако ей захотелось сказать что-то положительное:
– Знаешь, она не похожа на еврейку, – и обиженно добавила, обнаружив в Юдит то, что для нее самой было пределом желаний:
– В ней чувствуется порода.