Оля появилась у них в шестом классе, и ее сразу полюбили за ровный характер, смешливость и сочную сибирскую речь. Ребята наперебой пытались завоевать благосклонность красивой, чуть полноватой, излучавшей какое-то ленивое обаяние девочки, но она мягко, даже жалостливо отклоняла ухаживания городских заморышей. Это сразу же исключило соперничество между новенькой и другими школьницами, которые ценили ее дружбу, особенно после того, как Олин отец, разбогатев на поставках нефти, решил перевести дочь в частную гимназию, а та отказалась.
Но со временем она все больше уступала родительской воле, и часто – на Невском или в театре – ее видели окруженной беспечными баловнями и одетой по последней капризной моде, которая так не шла к Олиной естественной простоте, не лгущим синим глазам и наивной родинке над верхней губой.
А потом, перед выпускными экзаменами, случилась банальная история: ее отец погиб в хорошо спланированной автокатастрофе, а мать, ехавшая вместе с ним, лишилась ног. Оля, оставив школу, начала работать, и след ее затерялся…
– Ну, как ты? – тормошила она Сеньку. – Говорят, разбогател в своих Палестинах?
Он подмигнул:
– Да, мы теперь с тобой похожи.
– Ой ли? – протянула она одно из своих любимых словечек.
– У меня тоже есть маленькая родинка!
Она засмеялась, и даже Витек, расслабив верхние мускулы, одобрительно выдавил:
– Ты даешь!.. Вот что, ребята, у вас найдется, что вспомнить, а я пока позвоню кое-кому. Встретимся в саду, – глянул он на Олю.
Положив на блюдце несколько купюр, Витек пружинно удалился.
– Расскажи о себе, – попросил Сенька, – о том, почему эта грустинка в твоих глазах?
– Много пережито, – Оля взволнованно смотрела на него, словно желая и в то же время не решаясь быть откровенной. – Замужество, развод. Когда мой бывший супруг отсудил ребенка, чуть не помешалась, да Витек спас, – она судорожно глотнула воды. – Давай выйдем отсюда. Душно очень.
Они спустились вниз, пересекли площадь и вошли в Летний сад. Было свежо. Мягкая луна серебрила листья высоких лип и Неву за ажурной оградой.
– Знаешь, – глухо сказала Оля, – я стала часто вспоминать детство, старею, наверное. Мы ведь сначала жили под Тюменью, окруженные нефтяными вышками. Одну из них, самую большую, отец называл Эйфелевой и говорил, что через нее идет наш путь в Париж… Там, в тайге, все другое, особенно люди – простые, приветливые, добрые. И если бы в нашем поселке стояла такая статуя, никто не посмел бы ее испачкать…
Вынув платок, она пыталась стереть какие-то ругательства с бедра мраморной нимфы.
– Садомазохизм, – пошутил Сенька, но Оля была слишком взволнованной, чтобы оценить его каламбур.
– А что твой Иерусалим?
– Иерусалим хорош тем, что через него тоже идет путь в Париж, Лондон, Мадрид.
– Жена, дети?
– Ждем дочку, – улыбнулся он.
Оля вынула из кармана назойливо игравший телефон.
– Да, – пробормотала она, повторяя все тише и мрачнее, – да, да.
– Что-нибудь случилось? – спросил Сенька.
Та не ответила. Внезапно повернула к нему дрожащее, обеспокоенное лицо:
– Послушай, ты хороший парень, но ввязался в плохое дело.
– Я?
– Ты, ты! Не знаю, может быть, ты удачливый финансист, но в обыденной жизни не понимаешь ничего… – она заспешила. – Нет, это не то. Главное вот в чем, – она резко толкнула его в грудь, – уходи отсюда!
– Что?
– Беги! – заплакала Оля и стала бить его кожаной сумочкой. – Беги, дурак!
Сенька растерянно отступал, стараясь удержать ее руки, и вдруг в глазах его замелькали яркие искры, земля дрогнула, и он начал мягко падать в какую-то радужную бездну, манившую исполнением всех желаний. Тут не было времени, только тихая музыка, запах цветов и словно ощущение близости любимой женщины. Сенька засмеялся: то, что раньше приходилось завоевывать постоянным напряжением сил и воли, здесь естественно принадлежало каждому, кто погружался в эту нирвану… ванну… ванну… – повторило радостное эхо.
– Как вы себя чувствуете? – ворвался в его светлый и легкий мир глупый вопрос, ведь только глупец мог не понимать, как ему хорошо.
И все же он ответил, улыбаясь:
– Прекрасно… асно… асно… – отозвалось в его странно большой и гулкой голове.
– Почему он так счастлив? – басом спросил кто-то, тоже невидимый.
– Эйфория – реакция на наркотик, которым его, очевидно, опоили. Но она очень скоро сменится депрессией.
– Доктор, а может быть, ему самому захотелось побаловаться?
– Вряд ли. Он еврей.
– Не мешайте… айте… айте… – попросил Сенька, с удовольствием отмечая, что эхо есть у него, а не у них.
– Я следователь прокуратуры, – не унимался бас. – Вы, очевидно, стали жертвой злоумышленников.
Тогда Сенька тяжело открыл веки и различил в тумане белую палату и размытую фигуру человека в мундире.
– Постарайтесь вспомнить людей, бывших с вами в ресторане.
Сенька пошарил в пустой памяти, где маячило какое-то красивое лицо, но оно не имело имени.
– Дальше. В вашем пиджаке мы нашли только израильский паспорт. Чего-нибудь не хватает? Например, кредитной карточки?
– Да, – прошептал он.
– А кроме пятидесяти долларов, которые вам любезно оставили грабители, чтобы вы не умерли с голоду, что было еще?