После того как бабушка привезла Даню из Берлина, всю свою глубокую, скрытую от посторонних глаз внешней суровостью, нежнейшую нежность, всю ласковость, с которой она любила мою мать, она сосредоточила на своем младшем внуке. Бабушка (впрочем, все ее звали Бусенькой, даже отец) неотступно следила за Даней, окружая его всеми мыслимыми и немыслимыми заботами. Она полюбила его так, как только очень старая женщина может полюбить ребенка — с чувством преклонения перед его молодостью и беспомощностью. К другим, особенно к посторонним, она относилась всегда несколько враждебно и гордопрезрительно. Она гордилась тем, что она родная племянница Тараса Шевченко, гордилась родом Велигорских, никогда никому не позволяя ни малейшей фамильярности. В свое время она была против замужества моей матери, считая, что Шурочка должна сделать блестящую, соответствующую ее положению партию, что брак с молодым, никому не известным писателем без роду и племени — мезальянс, что отец с его бурным и тяжелым характером сделает несчастной мою мать. Бусенька, как это бывает в тех случаях, когда родители пытаются решать за детей, ошиблась: я редко слышал о более счастливом браке, чем недолгий, четырехлетний брак отца и матери.
После смерти бабушки ее властная тень продолжала руководить домом Добровых, все делалось так, как будто она в любую минуту могла вмешаться в нашу земную жизнь, могла наложить свое непреклонное вето на наши человеческие поступки и желания. В некоторых вещах мертвая она была даже сильнее живой: то, о чем еще можно было поспорить, не согласиться и даже опровергнуть, теперь исполнялось беспрекословно — так говорила Бусенька.
У Добровых меня окружили любовью и заботливостью не меньшими, чем у Рейснеров. Не только потому, что мы, Даня и я, были младшими в семье, но на нас переносилась та любовь к нашей покойной матери, которой долгое время жил весь дом: основоположницей этой любви, с годами перешедшей в настоящий культ, была Бусенька. Перед иконами стояли большие, никогда не зажигавшиеся Шурочкины венчальные свечи, в сундуке, обитом железными полосами, хранились Шурочкины платья, отдельно в ларце лежали бусы и ленты ее украинских костюмов, постоянно рассказывались события ее недолгой, двадцатишестилетней жизни. Имя Анны Ильиничны никогда не произносилось.
Моя жизнь в доме у Добровых текла спокойно, без волнений и неприятностей. Гимназия — я поступил с осени в гимназию Поливанова, — уроки, игры и прогулки с Даней — все было размеренно и монотонно. Иногда мне начинало казаться, что я отстаю от жизни, точно так же, как отставали на четверть часа большие круглые часы в кабинете Филиппа Александровича.
Однажды ночью, после того, как я заснул под далекие, с трудом пробиравшиеся длинным коридором Звуки Брамса, заглушаемые иногда разговором гостей, — над чужими голосами родной, нежный голос тети Лили, мамы Лили, как я уже начал оговариваться, — мне приснился сон, неожиданно изменивший мою судьбу. Мне снились наши чернореченские ворота, выкрашенные в красную краску, — сколько раз под скрип несмазанных петель я катался на этих воротах, — темный силуэт дома, медленно проплывавший мимо, и белые стволы берез, с черными, лишенными листвы, тонкими ветвями. Я увидел две колеи с покрывшимися тонким льдом узкими лужами и слышал далекий, размеренный лай нашего сенбернара Тюхи. Потом, закрывая собой весь реальный и отчетливый мир, появилась голова отца, как будто отделенная от тела. Приближаясь, она вырастала — я видел как сквозь увеличительное стекло все неровности кожи, маленький треугольный шрам на левой щеке — след давнего нарыва, отдельные волоски бороды и бледные губы, крепко сжатые под черными усами. Его глаза были закрыты, и в тяжелой неподвижности лица застыла мертвенность и безнадежность.
Я проснулся. В квартире было тихо, гости, по-видимому, давно разошлись, только спокойное дыхание Дани да поскрипывание половиц, вздыхающих по ночам от тяжелого дневного труда, нарушали безмолвную темноту. Меня охватила тоска.
С тех пор тоска об отце ни на минуту не оставляла меня. И гимназия, и уроки, и моя спокойная, счастливая жизнь — все для меня стало досадным и ненужным. Целые дни я не находил себе места, ни к чему не привязываясь, ничем не интересуясь, думая только о том, когда я лягу в постель и мне опять начнут сниться наши березы, наш сад, наш чернореченский дом, лай Тюхи и неуловимая тень отца, которую я буду напрасно ловить руками. После первого сна, когда я увидел отцовскую мертвую голову, мне перестало сниться его лицо — тень оставалась безликой, живой и теплой, но все же безликой. Это меня мучило больше всего, и по утрам я вставал как пьяный, не помня приготовленных накануне уроков и стремительно забывая то, что знал назубок в прошлом году.