До Петербурга мы ехали двое суток — казалось, что вся Финляндия, испуганная войной, — уже говорили о том, что Аландские острова заняты немцами, что подводные лодки забрались в Гельсингфорский порт и потопили там два русских крейсера, что уже произведен немецкий десант не то около Гангэ, не то в Выборге, — вся дачная Финляндия, охваченная отчаянной обывательской паникой, стремилась как можно скорее уехать домой, в Россию. Между дикими северными лесами, между ржавыми озерами и серыми скалами, вдоль узких, порожистых речонок медленно тащились, останавливаясь на каждой станции, на каждом разъезде, пропуская мимо бесчисленные воинские составы, тяжелые пассажирские поезда. Красные товарные вагоны, переполненные мобилизованными, заполняли все пути — и на север, и на юг, и на запад, во все стороны, по всем железнодорожным веткам, заблудившись, скитались поезда. Они были окружены пением и визгом и непрерывным, то стихающим, то вновь нарастающим, похожим на морской прибой криком «ура». Студенческие фуражки, картузы, мягкие шляпы, шапки, давно потерявшие свой первоначальный облик, лица, белые, розовые, красные, покрытые загаром, пылью и железнодорожной копотью, с оскаленными криком ртами, в хаосе кульков, чемоданов, цветов, под лучами желтого солнца, в синем дыме лесных пожаров, ночью, при тусклом свете станционных фонарей, под свистки паровозов и лязганье буферов — все это плыло, качалось, неслось, без конца и начала, мимо окон нашего вагона. От Петербурга, где спешно снимались вывески немецких колбасных, где улицы были переполнены крестными ходами, над которыми в пыльном и жгучем воздухе раскачивались золотые хоругви и портреты Николая Второго, где проходили наспех сформированные полки в шинелях, измятых от долгого лежания в интендантских складах, под звуки медных труб и дробь барабанов, оттесняя к стенам домов испуганных и растерявшихся обывателей в черных пиджаках, под цоканье копыт конной жандармерии, проезжавшей степенной рысцой по тем улицам, где еще несколько дней тому назад строились баррикады и развевались красные флаги, и до самой Москвы, жившей лихорадочной, но все же более спокойной жизнью, чем Петербург, все железнодорожные пути, все станции и вокзалы были забиты воинскими поездами. Газеты были полны подробностями объявления войны Англией Германии и результатами первых боев с немцами под Эйдкуненом.
Когда на четвертый день пути мы добрались до Москвы и погрузились в провинциальную тишину Малого Левшинского переулка, меня еще долго, и во сне и наяву, преследовали привидения воинских поездов и жирный, отвратительный, из края в край, из конца в конец, одуряющий вопль «ура».
12
Дом Добровых в Москве — номер пятый по Малому Левшинскому переулку, около самой Пречистенки — это целая, уже давно ушедшая в прошлое, эпоха русской интеллигентской семьи, полупровинциальной, полустоличной, с неизбежными «Русскими ведомостями», с бесконечными чаепитиями по вечерам, с такими же бесконечными политическими разговорами — дядя Филипп по всему складу своего характера был типичнейшим русским интеллигентом, — с гостями, засиживавшимися за полночь, со спорами о революции, боге и человечестве. Душевная, даже задушевная доброта и нежность соединялись здесь с почти пуританской строгостью и выдержанностью. Огромный кабинет с книжными шкафами и мягкими диванами, с большим, бехштейновским роялем — Филипп Александрович был превосходным пианистом — меньше всего напоминал кабинет доктора. Приемная, находившаяся рядом с кабинетом, после того как расходились больные, превращалась в самую обыкновенную комнату, где по вечерам я готовил уроки. В столовой, отделявшейся от кабинета толстыми суконными занавесками, на стене висел портрет отца, нарисованный им самим. На черном угольном фоне четкий, медальный профиль, голый твердый подбородок — Леонид Андреев того периода, когда он был известен как Джемс Линч, фельетонист московской газеты «Курьер». В доме было много мебели — огромные комоды, гигантские шкафы, этажерки. В комнате, где я жил вместе с Даней, весь угол был уставлен старинными образами — их не тронули после смерти бабушки Ефросиньи Варфоломеевны. В доме, особенно в непарадных комнатах, остался след ее незримого присутствия. Мне казалось, что я вижу ее фигуру — высокую, строгую, властную, медленно проходящую полутемным коридором, в длинном, волочащемся по полу платье. Ее руки по обыкновению заложены за спину, худое лицо строго и сосредоточенно. Она проходит, почти не касаясь пола, большими, неслышными шагами, так, как она ходила в действительности. Во всем ее облике, во всех ее движениях — непреклонная воля и величественность.