Амвросий встал с колен и обратил к Еропкину свое заплаканное лицо. Судя по глазам, Еропкин понял, архиепископ много и горько плакал. Ему стало страшно.
– Простите. У Варварских ворот...
– Знаю, знаю, ваше превосходительство,– подавленным голосом перебил его Амвросий.– Мрак и страх распудиша овцы моя... А я, пастырь, не соберу их.
И архиепископ, упав головой на стол, заплакал. Никогда не видел Еропкин, как плачут, особенно такими горькими слезами, архиереи, и стоял в изумлении. Наконец Амвросий приподнял от стола свое бледное лицо и широко перекрестился, обратясь к образу Спасителя.
– За них я плачу, за овец моих! – сказал он. – Это панургово стадо.
– Чье стадо, ваше преосвященство? – спросил Еропкин.
– Панургово, ваше превосходительство, которое вслед единой овце бросается в море и погибает в нем. Но что нам делать?
– Я именно за сим и приехал к вашему преосвященству. Тут является обстоятельство, касающееся не одного города, но и церкви.
– Вижу, вижу,– проговорил Амвросий задумчиво.– Мне, пастырю, приходится надеть тогу трибуна.
– Да, ваше преосвященство, власть трибуна выскользнула из моих рук.
– Да... Да... Тут икона, тут сама Богородица. Ей же народы и власти, цари всесильные поклоняются с трепетом... Она старше всех, старше ее уже никого нет на земле.
– Истину изволите говорить, владыко: точно, Богородица старше самой государыни, ее императорского величества.
– Старше, старше. Тут и государыня ничего не может.
– Не может! – Еропкин развел руками.
– Тут власть должна быть не от мира сего, да, да, не от мира,– обдумывал архиепископ страшную дилемму, которую задал ему народ.– А мы все от мира.
– Да, ваше преосвященство, вот задача! – разводил руками начальник Москвы.– Я – лицо государыни здесь, я – глава Москвы, а там я бессильней всякого последнего нищего, юродивого. Там я не смею приказывать именем всемилостивейшей государыни моей, там мне могут сказать: «Твоя-де государыня Богородице не указ!»
– Не указ, точно, не указ!
Амвросий встал и в волнении подошел сначала к портрету Петра Могилы, потом к киоту, как-то машинально. Из киота смотрел на него все тот же кроткий лик, и, казалось, смотрел так грустно-грустно.
– Вот кто один выше Богородицы: вот он! Ессе homo! – с какой-то страстностью и тоскою сказал взволнованный архиепископ.
Еропкин оглянулся. Его поразило лицо Амвросия, который стоял, с мольбою протянув руки к Спасителю.
– Се Он... Се человек... Ессе homo!
– Да, ваше превосходительство,– тихо произнес Еропкин.– Но Его нет с нами.
– Нет, Он здесь! Он с нами! Я в себе Его чувствую.
– Но как нам успокоить Москву?
– Надо взять оттуда Богородицу.
– Помилуйте, ваше преосвященство! Это сделать нельзя!
– Для чего нельзя?
– Народ не даст ее. Он взбунтуется... он Москву разнесет по клочкам.
– Не разнесет. Он покорно пойдет за Богородицей. Сам понесет Ее, будет падать ниц перед Нею, только бы по нем прошли ноги тех, кои удостоятся нести святой лик.
– Но куда же Ее, владыко, унесем мы, где спрячем?
– Не спрячем, зачем прятать! Мы поставим Ее в новостроенной богатой церкви Кир Иоанна.
– Нет, ваше преосвященство, я боюсь этого. Ее теперь нельзя трогать. А одно разве я могу посоветовать, взять оттуда и перенести в безопасное место казну Богородицы, чтоб оную не расхитили.
– Это скриню железную?
– Да, там огромный сундук, железный ларь вместо кружки, с отверстием сверху для денег. Говорят, ларь уже полон.
– А если народ скажет, что Богородицу грабят? – в раздумье спросил Амвросий.
– Не скажет, ваше преосвященство, я вместе с вашими консисторскими чинами пошлю для взятия ларя и своих солдат.
– О-о-охо-хо! Что-то из сего произойдет? – нерешительно сказал Амвросий и снова подошел к киоту, как бы в лике Спасителя ища вдохновения и поддержки.
Да, ему нужна была эта божественная поддержка. Почему-то в эти дни образ мучимого Христа не отходил от него ни днем ни ночью, и почему-то в эти самые дни так назойливо врывались в его душу воспоминания детства, молодости, студенческие годы в Киеве, Печерская лавра и тот тихий вечер, когда, перед посвящением своим, перед отречением от мира, накануне пострижения своего в монахи, он в последний раз слушал тоскливую песню девушки, которую он... которая не могла быть... его женою, подругою... которая, одним словом, пела:
– Ну, делайте как знаете, а я распоряжусь по консистории,– сказал он наконец, силясь отогнать от себя рой тяжелых и дорогих воспоминаний.
Еропкин уехал. Амвросий остался один со своими думами.
А бесноватая Москва вплоть до ночи продолжала корчиться и тысячеустой кликушей выкликать: «Порадейте, порадейте, православные, Богородице на всемирную свечу!»
Наступал вечер. Народ не расходился; бесноватая Москва, по-видимому, собиралась ночь провести у Богородицы. Литии, моления, возглашения, крики не переставали оглашать воздух, только голоса стали хрипловатые и еще страшнее.
– Порадейте, православные, Богородице порадейте!