— Этого не может быть. Более двух-трех каналов одновременно из строя не выходит… Просто не выходит…
— Все каналы одновременно. Сейчас проверяют последний — дипломатический. Подполье молчит… как покойник. Ты догадываешься, что это может означать?
37
Лампа в оранжевом абажуре рассеивала неяркий мягкий свет. Телефон молчал пятый час. Некрасов, взявшийся за вторую бутылку, вопросительно взглянул на Вишневского. Вадим отрицательно качнул головой — горло было сжато спазмой. Юрий выплеснул остатки виски в свой стакан, и просто, как будто пил воду, осушил его. Он был все так же устрашающе трезв, как несколько часов назад.
Сколько еще русских не отходит от телефона в эту ветреную парижскую ночь? Подполье молчит… Ожидание и неизвестность.
Вишневский поднялся и прошелся по комнате: от напряжения и усталости собственное тело казалось ему невесомым. Усталость — отчего? Усталость бездействия? Усталость ожидания.
— Знаешь, Вишневский, — по темному в оранжевом свете лицу Юрия пробежала нехорошая улыбка, — я чувствую себя в положении человека, который, когда жгли дом со всеми близкими, собирал грибочки в лесу. Надо признаться, что ощущение не из приятных.
«Да, после того как станет наверное известно, что все-таки делается сейчас там, невозможно будет простить себя за то, что был в это время здесь… Знать… даже самое худшее, но только бы поскорее знать, больше невозможно терпеть эту неизвестность… Неужели это действительно конец? Юрию есть для чего жить, а мне… Как последовательно рушится мир».
38
Холодная вода привела Вишневского в себя. Когда он вышел из ванной, было уже совсем светло. Юрий по-прежнему сидел наверху у телефона.
Утренний кофе был уже подан. Рядом, на подносе, лежала свежая почта. Вадим машинально развернул газету.
«Кража со взломом в частном масонском архиве… Подозреваются… Исчезновение документов, относящихся к современному масонству…»
Господи, какая глупость! Масонство — что-то из оперетты плаща и шпаги… Пьер Безухов… Радищев…
Неужели это может всерьез кого-то занимать сейчас, когда…
Из газеты вывалился узкий серый конверт. Адрес на нем был надписан незнакомым Вишневскому ломким женским почерком.
39
Андрею показалось, что Ивлинский не услышит его, однако Борис, подняв голову, молча кивнул другу и застыл в прежней позе — ссутулившись, обхватив руками колени.
Андрей сел рядом с ним на обломок какой-то старой плиты, криво торчавшей из разросшейся крапивы.
— Тихо здесь, правда? — негромко произнес Борис, глядя перед собой. — И пахнет морем… Как все это странно, Шмидт… Ты знаешь, ведь мы же сами не поняли еще, до чего странная у нас судьба… Взрослым этого не понять, даже таким, как Николай Владимирович… Скажи, только честно, как ты помнишь прежний Петербург?
— Смутно. Как будто это сон или было не со мной.
— Какой Невский тебе естественней представить: на котором движется пестрая толпа, через нее трудно пробираться, если спешишь, мелькание лиц, открывающиеся туда-сюда двери, яркие витрины, автомобили, пролетки, теснота экипажей и автомобилей… Или наполовину скрытые травой камни огромного пустыря с неподвижно застывшими зданиями-полуруинами? Когда легко бродить, не глядя на то, мостовой или тротуаром ты идешь?
— Как и тебе — второй.
— А им — первый. Они смотрят на Невский и думают, что он
— Да.
— Я думал… Вероятно, такими же, как мы, были люди на закате античности. Которые тоже выросли среди величественных руин, зарастающих травой… Руины — это красота смерти. Мы совсем другие, чем они. Нам трудно представить, что в этом городе когда-то кипела жизнь, работали фабрики и заводы… Мы выросли в городе руин, где мостовые заросли травой, поют птицы и пахнет морем… Как это все странно, Андрей!
— Странно… Я видел вчера Миронова из твоей «Раковины».
— Занятия идут?
— Да.
— Что он еще говорил?
— Блок тяжело болен. Кажется, очень тяжело. Ходасевич собирался за город —
— Что? А да, конечно. Мама беспокоится. — Борис поднялся, не глядя на простой крест, поставленный над невысоким свежим холмиком.
— Знаешь, я и сам понимаю, что так даже лучше… Само существование стоило ей невероятных усилий… Я просто… просто… просто мне как-то не по себе каждый раз оставлять ее одну.
— Она не здесь.
— Знаю. И все равно ничего не могу поделать. Пошли!
Борис, обгоняя друга, быстро зашагал по Смоленскому кладбищу.
«…До чего же все-таки странно — умирать летом, это как-то не вяжется между собой — лето и смерть… Блок болен…»
«Блок болен, а Гумми — последовательно беспощаден», — вспомнился Борису обрывок разговора в «Диске».
— У Гумми нет иного выхода: он бьется не лично с Блоком— И потом вопрос упирается в то, что это как раз тот случай, когда микрокосм не равен макрокосму…
— То есть?