Спустя несколько минут он уже входил в здание ближайшей библиотеки и сразу направился в отдел периодики, где принялся изучать газеты за последние месяцы. И лишь в одной из них оказалось то, что он искал: маленькая заметка внизу, извещавшая, что такого-то числа скончался писатель Юрий Степанов. И все. Больше ни слова, ни звука, ни о заслугах, ни о книгах, ни даже элементарнейших соболезнований друзей по перу: ни-че-го! Чумаков вышел, страшно подавленый. Это было так похоже на методику их спецслужб в бесследном исчезновении людей. Но он даже не мог представить, что можно «замолчать» столь известнейшее имя! Чумакову впервые стало по-настоящему жутко. Он окончательно понял, что наступило другое время, в котором не будет диссидентов и шумных процессов над ними, сроков в тюрьмах и психлечебницах, выдворения инакомыслящих «за пределы». Теперь все решается быстро, по криминальным законам: топором, пулей, взрывчаткой или бесследным исчезновением…
За окнами поезда мелькали цветущие деревья, свежий весенний ветер, врываясь в приоткрытое окно, трепал занавеску. «Ну что, товарищ отставной подполковник, – обратился к себе Чумаков, – как будем дальше жить?..»
Прибыв на место, быстро оформился. Санаторий был небольшой, но уютный, как и сам городок. Чумаков вначале испытывал недовольство, что его отправили не в Сочи, Ялту, или, на худой конец, в Евпаторию, а в полупровинциальную Феодосию, объяснив это наличием каких-то там лечебных вод. «Знаем мы эти воды, просто теперь ты вычеркнут из списков действующих работников спецслужб и санаторий тебе положен захолустный, будь и этим доволен!» – рассуждал Чумаков. Однако скоро он изменил мнение: и город, и санаторий были тихими, спокойными, почти домашними. И Чумаков ощутил в душе то чувство внутреннего комфорта, которое доставляет неуловимое гармоничное сочетание разных вещей.
Утром, до завтрака, он отправлялся «поковылять» по кипарисовой аллее, тянущейся вдоль железной дороги и огражденной от нее массивным забором из блоков песчаника. Если не считать некоторых современных зданий, дома и сооружения в основном были старинными, с коваными воротами и калитками, украшенными статуями и беседками в римском стиле.
– Хорошо тут у вас, тихо, – сказал он старику-дворнику.
– Эге! – засмеялся щербатым ртом дед непонятной турко-украинско-татарской национальности с орлиным носом и лохматыми седыми дугами бровей, продолжая мерно, как маятник часов, орудовать метлой. – Через неделю тут яблоку негде будет упасть, сезон начнется! Феодосия, конечно, не Ялта, – наконец, остановившись, продолжал дед, – но Айвазовский не зря именно тут свой дом поставил. Он ведь весь Крым изъездил и изрыл, золото в курганах раскапывал, а обосновался здесь, так-то! – старик хитро подмигнул Чумакову и опять взялся за метлу. – И цари сюда в свое время жаловали, и кого только не было. Хоть город наш невелик, но земля тут непростая, это точно!
Старик был прав. Вскоре кипарисовая аллея закипела обилием отдыхающих. Художники на площадях у фонтанов выставили свои полотна, кооператоры – различные поделки из камня, ракушек, керамики. Пляж заполнился телами любителей солнечных ванн, купались еще редко, вода была холодная, в основном загорали. Между отдыхающими сновали продавцы с сумками, и их возгласы разносились далеко окрест:
– Жареные семечки!
– Пахлава медовая! Блинчики с творогом!
– Рыба копченая, креветки, холодное пиво!
– Сосиски в тесте! Крымское вино!
И все-таки по утрам на аллее было немноголюдно. Курортники – народ ленивый – в это время еще нежились в постелях. А вечерние прогулки средь человеческой сутолоки тоже имели свою прелесть. Чумаков всегда любил наблюдать людей. К тому же интересные личности и запоминающиеся сценки говорили ему чуть больше, чем другим.
Он специально купил недорогой фотоаппарат и пленку и стал снимать феодосийские достопримечательности: дом Стамболи, памятник Айвазовскому, его могилу, стены Генуэзской крепости, музей Александра Грина и прочие места, куда ходил сам или возили на экскурсии.
Как-то вечером Чумаков совершал свой ежедневный моцион. Уже темнело. У края полюбившейся ему кипарисовой аллеи стоял мужчина со скрипкой. Смычок в его руках выводил печально-торжественную мелодию – это был «Полонез» Михаила Огинского.
Возможно, музыкант хотел развлечь фланирующую мимо публику, но скрипка пела так жалобно, что вызывала невольное чувство сострадания к исполнителю. Казалось, будто он жаловался на одиночество, и в душе его происходил какой-то надрыв. И люди, приехавшие на курорт за беззаботной жизнью и развлечениями, невольно ускоряли шаг, минуя скрипача. Никто не останавливался и не бросал монеты в его раскрытый футляр, впрочем, кажется, и самого футляра у ног музыканта не было.