Работается в охотку. Рыба — в основном елец и чебак — жирная, крупная, как на подбор, и потрошить ее легко. Берешь за головку, кладешь на доску — чик! — готово. Чик! — готово. Распоротую рыбу — в бочку с рассолом, кишки — в прокопченный ведерный чугун. Через два дня бочка поедет на тележке в сельповский заготпункт, а чугун тетя Оля поставит на огонь и будет топить рыбий жир: «Только дураки выбрасывают потроха, в них-то и самая польза».
Время уже не раннее, по-летнему прыткое солнышко забралось повыше тополей, и на нашей улице оживление. Бренчат ведра, тюкают топоры, то из одного конца, то из другого летит озабоченный утренний говорок. Хотя «на улице» не совсем правильно, потому что дом наш — длинный, двенадцатиквартирный полубарак довоенного образца — с одной стороны подпирает высоченный дощатый лесозаводской заплот с колючей проволокой поверху, а с другой стороны… С другой стороны его опоясывают двухэтажные стайки, поленницы дров, зароды прошлогоднего сена, собачьи конуры, гаражики для мотоциклов, амбарчики для лодочных моторов, крохотные, чуть не в ладонь, но огороженные частоколом грядки под мелочь и прочее и прочее, плотно и беспланово налепленное одно на другое нашими хозяйственными жильцами. И лишь посредине этого светонепроницаемого горбыльного полукольца — так называемая улица, а точнее, довольно широкая и просторная, засыпанная от грязи толстым слоем опилок площадка, по краям которой два узеньких, стиснутых строениями прохода в мир, то есть в поселок, один — в сторону поссовета, другой — в сторону амбулатории и сельповского киоска.
И вот во всех уголках этой нашей необычной улицы сейчас утреннее оживление, стукоток, звяканье, голоса, но мы пока ни на что, кроме рыбы, не обращаем внимания. Сидим, склонив головы над дощечками, молча и сосредоточенно орудуем ножами.
Однако из кузова в бочку и чугун переброшено уже больше двух третей содержимого, неписаная норма на первый присест, и наконец после нескольких неопределенных вздохов тетя Оля откладывает свой нож и тянется, к ведру с водой, нараспев объявляя:
— Переды-ы-х…
Мы с Мишанкой распрямляемся.
А тетя Оля, сполоснув и обтерев руки, достает из-под фартука, откуда-то из потайного кармана, длиннющую самодельную трубку, неспешно набивает ее крупчатой махоркой из жестяной банки, раскуривает и, зажав трубку в зубах и попыхивая ею, как дымокуром, поднимает на нас взгляд, улыбчивый и веселый.
— Ну? — произносит она.
— Чо — ну? — хмыкает Мишанка.
— Ничо, — коротко вздыхает тетя Оля. — Вчера мимо Кедрового обрыва проезжала — веселье-е-е. Гармошка играет, пляс… Аж сердце защемило. Подъехать было хотела, да совестно что-то стало. Старуха, мол, а туда же, к молодым…
— Подъехала бы, чо ж, — бросает Мишанка с ухмылкой.
— Подъехала, подъехала, — передразнивает тетя Оля. — И чо вы, Минька, за парни с Колькой! Сидите, как сурки, ни танцы вам, ни девки ни к чему. Так ведь и состаритесь, половины жизни не изведав.
— Успеется, — говорю я.
— Еще бы не успелось, — подтверждает Мишанка.
— И-и-хх, господи! — В глазах у тети Оли снова вспыхивают острые искорки. — Мне бы ваши годы! И-и-хх, закружилась бы, закачалась бы, растопилась бы… А чо? — вдруг сразу охолонув, уже спокойно, с грустинкой говорит она. — Ведь взаправду половина жизни может мимо пройти так-то. Вот досидишься ты на стайке своей, вся ровня твоя, все девки взамуж повыходют. Схватишься, да поздно. И придется брать каку-нибудь тетерю с чужим выводком.
— Ну да, разбежался, — ухмыляется Мишанка. — Я уж если брать, то возьму такую… Никем никогда не троганную.
Тетя Оля меняется в лице.
— Дурак, — отрубает она. — Разве в этом суть…
Она хочет добавить еще что-то, покрепче, но в это время с левой стороны улицы, возле самой высокой и объемистой стайки, вдруг слышится истошный бабий крик, визг, ругань. А через малое время на середину двора с пустым ведром выбегает бабка Шутегова и мчится, раздувая юбку, к своему подъезду.
— Федот! — всхлипывая, голосит она на весь поселок. — Федот, змей сонливый! Оглох ли, чо ли, тварь старая! Опеть ведь все огурешные грядки обчистили. Начисто обчистили, цыганята проклятые! Вот паразиты навязались на нашу голову, чтоб у них рога на лбу повырастали, чтоб им пупы повыворачивало, чтоб все их потомки до девятого колена поносом изошли…
— Да, может, это и не цыганята вовсе, Семеновна, — тут же вступается тетя Оля. — Может, другой кто? Зачем же, не узнавши, такое на людей валить?
Справедливости ради надо сказать, что огуречные грядки у бабки Шутеговой обчищали и до приезда цыган. Летом вся молодежь у нас, начиная с пятилетнего возраста, спит на стайках и сеновалах, и ночные налеты на огороды у ребят что-то наподобие обязательного моциона перед сном у пенсионеров. Но взбешенную бабку Шутегову теперь ничем нельзя охолодить.
— А-а-а! — перебрасывает она весь свой жгучий гнев на тетю Олю. — И ты туда же! И ты с ними заодно! С черномазыми! Подкармливаешь их, привечаешь. Может, и на грядки вместе лазишь, речная тварь. Ну подождите, я вас всех к порядку приведу…