Емельян сидел на пеньке, держал Рахиму на коленях и качал, приговаривая хрипло и ласково:
— Маленькая ты моя! Стрекозочка черноглазая!
А Рахима, зажмурив глаза, по-кошачьи терлась щекой о его плечо и улыбалась, улыбалась чему-то своему, тайному.
— Эвон чо-о-о! — прошептал Евсей. — Далеконько зашло, язви вас! — и шагнул обратно, к Шайхуле. Нет, он не чувствовал ни злобы, ни ревности. Рахима, конечно, глянулась ему, но глянулась внешне, обычно, не задевая души. А вот Емельянову душу, видно, задела.
В ту осень они вправду заготовили ореха больше, чем иные артели в дюжину человек. До морозов возили шишку в Ерзовку.
А когда перевезли, отпраздновали свадьбу.
Свадьба эта была особенной, потому что гуляло на ней всего четыре человека: Емельян с Рахимой, да Шайхула с Евсеем. Но разве в количестве гостей суть? Главное, чтобы дело было гладко — тогда на него смотреть сладко.
После свадьбы Емельян так и прижился в Ерзовке.
А Евсей стал частенько наведываться к друзьям.
Был он здесь, когда они вместе сколачивали в своих деревнях колхозы, когда Емельяна в председатели выбирали. Когда засыпали в закрома первый хлеб. Когда Рахима получила удостоверение трактористки. Когда старого председателя всей деревней провожали на пенсию.
— Шайхула, — спросил он чуть слышно, — а все-таки почему они уехали из родной деревни?
Шайхула долго не отвечал.
— Я думал об этом, — сказал наконец. — Думал много дней и ночей. Не понимал. А вот сегодня, кажется, понял. Когда проводил Мансура в Сполошный. Жизнь — трудная штука. А старость — еще трудней. В молодости все мы бегаем, все чего-то ищем и не оглядываемся назад. Да и чего оглядываться, когда нас каждая былиночка греет. В старости нет. К старости мы одиноки. И начинает тянуть к родным. И хочется смотреть на них каждый день, каждый час, чтобы, как солнце в ковше, видеть в них свое отражение. И это становится сильнее всего. У тебя нет родных и, может быть, ты сердцем своим и не чувствуешь это. А меня тянет и к Мансуру, и к Давляту, и к Салиме. На крыльях бы полетел! Так и Емельян с Рахимой. Ведь Гошка — единственный сын единственного их сына Камала, погибшего на войне. — Шайхула вздохнул и вдруг склонился к Евсею Кузьмичу просительно: — Слушай, Евсейка, поехали завтра со мной в Сполошный. Неудобно мне так. Картошку надо Мансуру помочь разгрузить, квартиру его посмотреть.
— А мне-то к чему?
— Ну как к чему? Хотя б за компанию.
— Ладно, — сказал Евсей Кузьмич и снова замолк, размышляя над словами старого друга.
Солнце медленно опускалось на синюю кромку тайги. От ручья тянуло промозглой сыростью. Вокруг было зябко и неуютно.
— Пойдем, что ли? — как-то робко спросил Шайхула. — Мансур обещался рано приехать.
— Да, пойдем, — ответил Евсей Кузьмич. — Скоро ночь.
Ночь по-осеннему была темна, непроглядна.
Даже хлещущие по всему поднебесью звезды ничуть не давали света, и в неподвижном, застойном мраке невозможно было различить ни дороги, ни канав, ни кустарников, что стояли стеной по обочинам.
Только гребень леса едва-едва маячил вверху, да в низине, за склоном оврага, матово белела Шилка, извиваясь змеей.
Там изредка всхлюпывали ондатры, шебаршили в сухой прибрежной траве ночные зверьки. Потом где-то рядом затянул свою тоскливую, жутковатую песню филин:
— Фу-бу-бу, фу-бу-бу!
— Ай, шайтан! — ругнулся Шайхула. — Как в преисподней.
Евсей Кузьмич ничего не ответил. Он молча шел рядом с другом по ночной избитой дороге и одну за другой курил папиросы.
Машина, на которой они выехали вечером из Сполошного, сломалась, с грехом пополам докатившись до Каменки, и вот теперь до Ерзовки они добирались пешком.
Для Евсея Кузьмича это было, пожалуй, и лучше, потому что хотелось в тишине, в спокойствии многое обдумать, многое постараться постичь и уразуметь.
В Сполошном он не был без малого пару лет, и потому, когда увидел его сегодня из кузова автомобиля, подумал в первое время, что шофер заблудился и привез их совсем не туда.
Два года назад поселок только начинал расстраиваться, и весь был изрыт канавами, ямами под фундамент, закидан бетонными трубами, тесом и кирпичами. Грязища была такая, что в иных местах прямо среди улицы застрявшие машины вытаскивали тракторами.
Теперь от грязи, мусора, ям и следа не осталось. Пересекаясь со старыми, тянулись новые, светлые улицы с чистыми гравийными дорогами, с колонками для воды, с тротуарами, за которыми, окаймленные палисадниками, стояли одинаковые, как близнецы, дома, сверкающие широкими стеклами веранд и ребристым шифером крыш.
В центре поселка возвышались два больших двухэтажных здания, и по их устройству Евсей Кузьмич понял, что одно из них — средняя школа, второе — клуб.