Всплеснулись несколько хлопков и потухли. Люди, видно, устали аплодировать. А может, позавидовали подарку. Шутка ли — отрез на костюм человеку, живущему в деревне без году неделю. Люди сидели тихо и напряженно.
И в этой тишине четко слышались шаги Анохина, когда он шел на сцену. Порозовевший, растерянный, смущенный такой неожиданностью.
— Спасибо, — сказал он чуть слышно и, повернувшись, медленно пошел на место, ни на кого не глядя.
— А ведь пригожий, дьявол! — на весь зал вздохнула Фроська Дроздова, разбитная и бесстыжая деваха, которую бабы не раз лупили скопом за своих благоверных.
— Толку-то, Фросюшка, — ответила ее подружка Маркелиха. — Он ведь того… вроде мерина облегченного.
— Как вам не стыдно, кобылы задастые? А ну замолчь! — оборвал их старик Егоров.
Но тут грохнул густой, раскатистый голос директора Звягина. Он хохотал, откинув голову назад, то и дело хлопая себя по коленке.
— А может, веселье оставим на после, — крикнул председатель Перцев и, лишь мельком, как на что-то неодушевленное, глянув на Звягина, направился в зал.
Звягин смутился и оборвал смех. К нему сердитый и грозный ковылял дед Егоров.
Мы с Вовкой Рыковым играли возле магазина в пристенок.
Наступали сумерки, та пора, когда в деревне особенно благодатно. Спадает жара, усаживаются на насест надоедливые куры, которые весь день кудахтали и порхали под ногами, замолкает тележный скрип, поросячий визг, и посвежевший воздух удивительно пахнет сразу и лесом, и рекой, и навозом, и придорожной пылью, и парным молоком.
У крыльца магазина послышались мужские голоса, среди которых выделялся прокуренный бас деда Егорова.
— Послушаем? — поднял голову Вовка.
— Ну.
Деда Егорова мы любили, хоть он не раз рвал нам уши, уличив в шалости. Любили за мужицкую суровую рассудительность, которой нам, безотцовщине, так не хватало, за спокойную строгость, а еще за то, что он хорошо рассказывал, как воевал в японскую и германскую, как партизанил, борясь с Колчаком.
Он работал сторожем на зерноскладе, и мы частенько прибегали к нему, чтобы послушать его «бывальщины». Правда, после того как в сорок пятом, почти перед самым концом войны, у него погибли два сына, он стал забывчивым и подолгу просиживал молча и отрешенно, вспоминая какой-нибудь случай, но нам все равно было интересно.
Мы быстренько обогнули магазин.
На крыльце и на лавочке возле сидели почти все наши деревенские мужики. Был здесь и директор Звягин.
Увидев его, мы с Вовкой отступили за угол, но не ушли. Как уйдешь, если взрослые и те слушали деда Егорова.
А он-строго и гневно басил, повернувшись к директору Звягину:
— Грамотен ты, никто не скажет, грамотен. И воевал, видать, не худо. Но разума житейского не набрал. И ведешь себя, прости бог, не лучше той Фроськи, что языком своим как подолом вертит…
— Но п-паз-звольте! Я же объяснил еще в клубе, что вышло глупое совпадение! Сосед мне что-то смешное сказал. — Директор заерзал на лавочке, застучал по земле тростью и хотел было подняться.
Но дед Егоров приостановил его жестом.
— Погодь, погодь! Я постаре тебя. Да и все здесь, пожалуй, тоже… Не кипятись! Потому как мы из-за тебя, бросив дела, собрались. Это тебе не перед бабами и ребятишками фокусы выкидывать. Я сам три войны прошел.
— Знаю, — потупился директор.
«Ничего себе!» — переглянулись мы с Вовкой. Яков Иванович был для нас повелителем, и нам казалось, что и для всех так же.
— Я сам три войны прошел, — повторил дед Егоров. — Георгия имею. Саблю именную от командира красного отряда. А ты знаешь, что в германску я год в плену у немца провел?
Директор смотрел на него исподлобья.
— Дак чо я, подлец какой, сволочь, чтоб на меня задираться? — продолжал дед. — Жисть-то ишь как обернулась. После плена-то я и в гражданскую успел навоеваться, пользу принесть.
— Кто на вас задирается?! — снова чуть не вспылил директор.
— Ты кумекай, о ком говорю! — повысил голос дед Егоров. — Не обо мне речь, об Иване Елисеиче. Ты это дело оставь! Не дадим. Тебе, может, до него тянуться да тянуться. Переживи, сколько он!
— Между прочим, — повернулся к Якову Ивановичу счетовод Данила Ермолин — партиец. — На днях, когда был в райцентре, спрашивал про Анохина. Знали там его до войны. В Усть-Уре работал, у хантов. Сам попросился, где потрудней. До сих пор вспоминают добром. Как свой, говорят, хоть и родом из-под Новосибирска.
— Он и здесь, как свой, — вставил кто-то.
— Да что толковать! — от волнения Деев Митрий даже с крылечка поднялся. — Разве мы не видим, какой он! Ты, конечно, Яков Иванович, не подумай чего, не в укор тебе, но он понимает людей. И любит! А что до работы, так седни Кузьма Мартемьянович лучше не надо о нем сказал.
— Слышь, чо народ толкует о человеке! — поднял палец дед Егоров.
Яков Иванович сидел насупившись, курил папиросы «Казбек» одну за другой. Потом встал и, не сказав ни слова, пошел.
— Дак ты подумай, подумай, Яков, о чем тебе сказано! — крикнул вдогонку дед Егоров.
Мужики тяжело вздохнули. Осуждали директора.
Я проснулся рано-рано, соскочил с полатей и кинулся в горницу.
— Мама!
И замер.