— Да есть же дрова, есть, — махала руками мать. — Вы меня прямо в краску вгоняете. Ничего не даете самой делать.
— Да ну, Любовь Петровна, чего там! А дрова не помешают. Зима-то длинная. Чем потом по снегу бродить, лучше сейчас, пока у меня дружба с конюхом. Так поедем, Леонид, или нет?
И назавтра вечером мы ехали за дровами.
— Давай вот эти осины пилить, — соскочив с телеги, глядел он на макушки высоченных сухих деревьев. Почему-то ему больше всего нравились осины.
Однажды я спросил у него: почему?
— Чистое дерево. Копоти не дает, — коротко ответил он и задумался.
За несколько недель мы набухали с ним столько дров, что в ограде негде было пройти. И все между делом, вечерами, после школы — благо лес был рядом, прямо за деревней.
Ложился он поздно. До полуночи просиживал при коптилке над книгами или, заложив руки за спину, расхаживал по кухне: наверное, новый урок обдумывал.
Уроки он проводил — заслушаешься. Всякий раз рассказывал что-нибудь интересное и даже очередную формулу или задачу умудрялся вдолбить нам с помощью какой-нибудь бывальщины, примера из истории, а чаще — из нашей колхозной жизни: недаром пол-лета скотный двор рубил, а теперь заседал с мужиками в конюховке.
Да и на переменах он не оставлял нас. Другие учителя в учительской, а он всегда в коридоре, всегда с ребятишками.
В то воскресенье с утра мы, ученики пятых — седьмых классов, работали в поле. Собирали в кучу снопы, грузили их на телеги и возили на быках к риге.
За полдня навозили снопов целую гору, получалась высоченная кривобокая кладь — до ползимы молотить.
Подошел обед. Кто уехал в деревню, кто подался на полевой стан — просторную теплую избушку в стороне от риги, — молодые учительницы с девчонками разбрелись по окрестным ельникам собирать бруснику, а мы с Вовкой Рыковым да еще с десятью — двенадцатью парнишками уселись под кладью и стали рассказывать страшные сказки.
В риге никого не было. Только около нее расхаживал, скрипя протезом, Яков Иванович, да невдалеке сидел на сломанной жнейке Анохин, что-то вычерчивал в блокнотике.
Дул ветер, и кладь шуршала, покачивалась.
— Бабы, они бабы и есть, — по-мужичьи грубовато сказал Вовка Рыков. — Снопы и те как следует сложить не могли, все сикось-накось, и высоту набуровили до небес, как только дотягивались. Развалится все к черту до молотьбы.
Но тут Петька Деев начал новую сказку, и мы замахали на Вовку руками: заткнись.
Кажется, ветер стал чуть сильнее, кажется, снопы в клади шуршали звонче, — мы ничего не слышали. Мы унеслись далеко-далеко и от риги, и от поля, и от деревни, и от всей нашей нелегкой жизни и бродили где-то по волшебным замкам, в которых жили прекрасные принцессы, благородные принцы и злые волшебники.
И вдруг нас захлестнул страшный, до дрожи испуганный голос директора Звягина:
— Уходите! Уходите оттуда!
Мы замерли, повернули головы, ничего не понимая и находясь еще где-то там, за пределами знакомого мира, а директор как-то смешно, по-куриному подпрыгивал на протезе и размахивал тростью.
— Уходите, уходите скорее!
И в тот же миг мы увидели рядом Анохина. Он подлетел к клади, уперся плечом в колючую, зубастую стену и, синея от напряжения, прохрипел:
— Быстрее, быстрее отсюда! Во-о-о-нн!
Мы порхнули в стороны как воробьи.
А когда обернулись, кладь была в два раза ниже, и там, где мгновение назад мы сидели, громоздился здоровенный, бесформенный ворох тяжелых снопов.
— Скорее, скорее!
Белый, с перекошенным лицом, директор подковылял к вороху и первый стал разбрасывать снопы.
Мы обдирали руки, натыкались друг на друга. Снопы летели в разные стороны. И вот наконец показалась земля.
Анохин лежал как-то боком, отвернув голову в сторону, будто отстраняясь от опасности, и из носа и рта его текла тоненькими струйками кровь.
— Иван Елисеич, Иван Елисеич! — закричал директор, приложился ухом к груди и стал торопливо раскидывать руки учителя в стороны и складывать на груди.
Мы смотрели на него с нетерпением: ну что, ну что?
Сперва Анохин открыл глаза, потом тряхнул головой, потом спросил: «Где я? Где?» — и медленно стал подниматься.
— Иван Елисеич, Иван Елисеич! — повторил директор. — Живой! — и, закрыв ладонью лицо, отвернулся.
БЕРЕЗОВЫЙ ДУХ
Кузьма Никитич Федотов не мог уснуть всю ночь.
Лежал на голбчике под овчинным тулупом, вздыхал тихонько и костерил на чем свет стоит окаянную зиму, которая рожает такие длинные ночи.
Еще с вечера он не находил себе места, не мог дождаться следующего дня, даже спать лег пораньше, чтобы забыться и убавить расстояние между вечером и этим следующим днем, а сон, как назло, взял и не пришел. И Кузьма Никитич не знал, что ему делать.
— Это куда же годно, — ругался он, — по шешнадцать часов в сутки хоть глаз выколи, а!
Наконец в промозглой оконной черноте проклюнулась чуть заметная синь.
Кузьма Никитич проворно соскочил с голбчика, щелкнул выключателем, сощурился от веселой электрической яркости, прошлепал прямо босиком к рукомойнику, брызнул в лицо ледяной водички, вздрогнул от ее освежающей приятности:
— Эх-ха! Доброта!