Дак вот дружили мы уже с ем по ту пору. Крепко дружили. К свадьбе дело приближалось. Слова заветны сказаны были уже друг дружке.
А тут возьми да приди блажь в голову тятеньке Ферапонту — отцу-то Онуфрия. Надо сказать, блажной был старик этот тятенька Ферапонт и крутой больно. Ни с того ни с сего призвал как-то Онуфрия и говорит:
— Слыхал, Онуфрий, лесной промхоз какой-то открывают в Тогуле, мужиков здоровых туда собирают, заработок большой сулят.
— Как не слыхать, тятенька, — отвечает Онуфрий, — слыхал, слыхал.
— Дак вот, — говорит, — сыночек родной. Езжай-ка ты туда. Там, толкуют, настояща жизня начинатся, государственна, а у нас здесь вроде коммуны каки-то хотят сколотить и все обласишки, сетенки и вентеришки в одну кучу свалить — обчим сделать. И уху, толкуют, хотят заставить рыбаков хлебать из обчего котла. Не жизня, мол, нова, а срамота кака-то сюда идет. Езжай, езжай и не задерживайся.
Онуфрий было туда-сюда, завилял перед отцом: и не стоило бы, мол, и здесь мне жизня ндравится. Да где там! С Онуфриевым ли характером против Ферапонтова решения устоять!
Чо делать? Простились мы с ним у Кети. Бросил он торбу в обласок и поплыл в Тогул. Мол, так и так, не горюй шибко-то, это он мне, как только налажу жизню мало-мало, посмотрю, как и чо там, сразу приеду за тобой и свадьбу сыграем. Жди, мол.
Наревелась на берегу вволюшку и стала ждать.
Месяц жду — нету, три жду — нету, год жду — тоже нету. Уж и осень и зима прошла, ново лето началось, а он вроде сгинул. Чо с ним? Места не нахожу, хоть топись. Не вытерпела и пошла к тятеньке Ферапонту.
— Скажите, — толкую, — Ферапонт Кузьмич, вам никакой весточки не было от Онуфрия?
— Да как же, — отвечает, — не было, Оленька! Были, были. Кажен месяц пишет. Не беспокойся, все у него хорошо. Работает табаровщиком, комнату в бараке получил, женился вот недавно.
А сам так остренько-остренько, с прищуром на меня поглядыват, даже голову набок склонил от удовольствия. Наслаждатся. Это я еще по молодости, по глупости обозвала его как-то пакостливым козлом за то, что вентеря в нашем улове понаставил, и на всю жизнь себя лютым врагом его сделала.
— Женился, женился, а как же иначе молодому человеку, — воркует ласково тятенька Ферапонт и никак не может сдержать злого ликования.
Не поверила я ему.
Захохотала прямо в лицо и дверью хлопнула. Но не поверить-то не поверила, а в душе — ровно кто шайку помой выплеснул. Чо и делать — не знаю.
А тут зимой собирается в Тогул обоз с рыбой. Бог ты мой! Я к тятеньке своему с мамой:
— Тятенька, маменька, милы вы мои, отпустите ради Христа в ямщину. Серавно зимой дома делать нечего.
Тятенька ни в какую, хватит, мол, бесшабашить, совсем неженско это дело — ямщина. А мама, та посердешней, повнимательней глазом, сразу поняла, в чем тут соль, и, хоть тяжко ей было меня отпускать, тоже давай: да чего, мол, старый, тут особого, пусь-ка съездит, прогулятся по морозцу маленько.
Отпустили. Приехала я в Тогул, отыскала Онуфриев барак и его комнату, а меня и впрямь не он сам, а его молодуха встречат. Ох ты, горюшко мое! Да чего ж ты, думаю, такое наделал, а!
Наши рыбу в два дня продали, понабирали чо надо и домой уже собрались, а я ни в какую. Не хочу ехать обратно в Белый Яр, и хоть убей. Вроде заклинило у меня чой-то внутри.
Так ведь и осталась. Поселилась у бабушки одной, устроилась в рыбокоптильню, стала, значит, жить-поживать да на Онуфрия свово поглядывать.
Тогул-от тогда был всего две улицы, где дом-от наш счас — тайга вовсю росла, где ж тут разминуться двум человекам. Онуфрий-от как встретил меня первый раз, думала, умрет от разрыва сердца, глаза вытаращил, побелел весь и стоит ртом воздух ловит, как кетский чебак. Но нашел все ж в себе силенки улыбнуться, хоть и жалобно, и мимо пройти. А я виду не подала, вроде это и не Онуфрий вовсе, а пень березовый.
Так вот и пошла наша жизнь. Он белет, как стена, при каждой встрече, а я будто и не замечаю его, хоть и в глазах мутится и белый свет кругом идет. И все же прорвало его как-то, заговорил. С коптильни я однажды возвращалась и его встренула на берегу. Схватил он меня за руки, стиснул, аж пальцы хрустнули, глянул так, что у меня эти пальцы враз ледяными сделались, и говорит:
— Дак как же это так? Да что же это? Ведь мне тятенька отписал, что ты за приезжего смолокура замуж вышла. Сразу, как я из Белого Яра отбыл. А ты одна…
— Эх ты! — крикнула я ему, вырвалась и бежать. Губу закусила, рот ладонью сжала, чтоб не реветь, и бежать.
А он с того вечера ровно ополоумел. Как с работы, так ко мне, как свободна минута, так ко мне. И ни бабки моей, ни людей не стыдится, на што уж тихоня застенчивый был, а тут все трын-трава.
С полгода я его не подпускала, рвалась моя душенька на части, как у пойманной птахи, а не подпускала: «Женился — живи».
Потом как-то июньской ноченькой не хватило моих силенушек, сама к нему побежала. Косили они в ту пору под Ангой сено промхозовским коням, и ночевал он на лугах в балагане.
Ох и звездочек в ту ноченьку было в небе! Крупных, горячих да слепящих, как жарки на солнечной елани!