Л. К. Чуковская считала, что такие письма не могут сочинять сами «председатель колхоза, учитель, инженер, рабочий, машинист экскаватора»; она «так и видела», как «девка из редакции[680]» диктует им текст. Лидия Корнеевна была не права; письма присылали настоящие, живые люди, хотя одни и те же слова («Я Пастернака не читал, но…») повторялись в разных сочетаниях снова и снова, вызывая насмешки тех, кто сочувствовал Пастернаку. Письма буквально наводнили газету[681]; с 25 октября по 1 декабря их пришло 423, и в большинстве отражалась непосредственная реакция советских читателей. Нет ничего удивительного в том, что они повторяли безжалостные слова: Пастернак — алчный предатель, который поносит революцию и Советский Союз. Многим это казалось не просто ужасным оскорблением, но и нападками на достижения в построении советского общества. «Революция оставалась главной[682] для сознания и социоэтического строя этих людей, священной основой мысленной Вселенной, — писал один историк, — и их реакция на дело Пастернака была прежде всего защитой против любых попыток, настоящих или мнимых, подорвать этот рациональный краеугольный камень их существования».
Американские психологи, посещавшие Советский Союз в годы нападок на Пастернака, обнаружили и сочувствие к нему, и потребность в романе, но подобные чувства были далеко не у всех. «Есть также веские доказательства того[683], что многие, возможно даже большинство, студентов литературных, исторических и философских факультетов московских и ленинградских вузов соглашались с официальной точкой зрения и клеймили Пастернака как предателя России, — писали они в отчете о своей поездке. — Принятие официальной точки зрения, видимо, было частично основано на презрении к тому, в чем им виделась эксплуатация Западом дела Пастернака в интересах антироссийской пропаганды».
В разгар скандала с Нобелевской премией Пастернак получал от пятидесяти до семидесяти писем в день — как от советских граждан, так и из-за границы. Многие соотечественники выражали ему свою поддержку, пусть и анонимно. Даже среди писем в «Новый мир» насчитывается примерно 10 % с выражением сочувствия. Их авторы, в основном молодые люди, высказывались за право Пастернака публиковать «Доктора Живаго» и свое право прочесть роман. Есть доказательства, что редакторы «Нового мира» пересылали письма[684], защищавшие Пастернака, в КГБ.
Были также письма, которые ранили Пастернака. Он выделил одно, адресованное «Пастернаку от Иуды[685]: я предал только Иисуса, а ты — ты предал всю Россию». Некоторое время всю переписку Пастернака перехватывали. На встрече с Поликарповым Пастернак потребовал, чтобы ему отдали предназначенные ему письма и бандероли, и на следующее утро почтальонша принесла ему два полных мешка. По оценке немецкого журналиста Герда Руге[686], за период после присуждения Нобелевской премии и до смерти Пастернак получил от двадцати до тридцати тысяч писем. Радость от этих посланий, хотя они отнимали у него много времени, он выразил в стихах «Божий мир»:
Возвращаюсь я с пачкою писемВ дом, где волю я радости дам.Письма позволяли ему не чувствовать себя оторванным от мира; ему удалось восстановить связи со старыми друзьями на Западе и завязать отношения с такими писателями, как Т. С. Элиот, Томас Мертон и Альбер Камю. «Большое и незаслуженное счастье[687], дарованное мне в конце жизни, заключается в том, чтобы быть связанным с многими достойными людьми в широком и далеком мире и общаться с ними в непосредственных, духовных и важных разговорах», — писал он в 1959 году. Он не ложился до двух-трех часов ночи[688], отвечая на письма на разных языках; при необходимости пользовался словарями. «Меня беспокоит их количество[689] и необходимость ответить всем», — признавался он. Бывали моменты, когда ему хотелось «раствориться в частной жизни»[690].
Кроме того, его беспокоило желание западных поклонников воскресить и переиздать его ранние стихи, которые, как ему казалось, лучше всего будет забыть. «Для меня невыразимое горе[691] и боль, когда мне снова и снова напоминают о скудных зернах жизни и правды, перемежающихся бесконечностью мертвой, схематичной чуши и несуществующего, — говорил он одному переводчику. — Меня удивляют ваши… попытки спасти то, что заслуживает гибели и забвения». Он не радовался и слишком изощренным толкованиям его романа на Западе. Он отклонил и предложение Курта Вольфа издать сборник критических статей, которые тот предлагал назвать «Памятником «Живаго».