— Надо везти! — заговорила Марья Александровна. — Для чахоточных наша осень и наша зима — жестокое испытание. Ливень прохлынет, заморозок ударит, хиус с хребта — и Маврикий Лаврентьевич весь дрожит, кутается в пальто или в сюртук. Ему в тепло надо. Больного человека не укроешь, как хмель или малину.
Его надо было из Богемии не сюда, а в Италию или в Крым наш, к солнцу, теплу, морю...
Может, не слова, не советы, но рассудительный, холодноватый тон Марьи Александровны озлил золовку.
— Удалить! Отправить! Избавиться! Или мой муж обузой вам стал? Как бы не пришлось с больным маяться! Да еще, не приведи Господь, заразу по всему дому разведет? Вот с чем вы пришли ко мне. Стыдитесь, сударыни!
Капитолина Александровна мягкой, но властной рукой удержала Марью Александровну, поднявшуюся было с кресла.
— Нет, сестра, — сказала старшая невестка, — вы так дурно о нас не думаете. Мы любим Маврикия не той любовью, что вы, но, поверьте, наша любовь не менее вашей. Маврикий — наше общее и счастье и несчастье. Согласитесь, что мы, женщины, не все можем, и первое, что надо сделать, — это открыться Михаилу Дмитриевичу, вы знаете, что он привязан к Маврикию как к сыну. Он сделает все, что можно и невозможно. Вознесем же наши молитвы к Царю Небесному, ища у него заступничества, участия и милосердия...
И женские сострадательные сердца опоздали. И бешеная энергия Бутина была уже бесполезной. И самые горячие и сердечные молитвы не могли помочь.
Маурица разом подкосило. На репетиции оркестра хлынула кровь горлом. Его унесли почти бесчувственного и уложили в самой просторной и светлой комнате деревянного дома.
Был вызван и вскорости приехал знаменитейший в Иркутске доктор Генрих Иванович Эрфельд. Лучшие сменные лошади Бутина, дежурившие на всех станциях, обернулись в двое суток. Закутанную в медвежью шубу важную медицинскую особу почтительно ввели в дом, обогрели, накормили, обласкали и тогда лишь впустили к больному.
У доктора, русского немца, было широкое, доброе лицо, крупные белые руки, все его движения, при массивности и тяжеловесности фигуры, были округлы, осторожны и вызывали доверие. Он осматривал Маурица долго, тщательно, но обращался с невесомым детским телом больного бережно и мягко, и сам, не зовя на помощь, привычно перевертывал его с бока на бок, со спины на живот, — выслушивая, выстукивая, всматриваясь и почти неслышно задавая короткие, словно ничего не значащие вопросы.
Переночевав, он на другое утро также неторопливо и добросовестно, словно бы едва дотрагиваясь до Маурица, осмотрел его вторично.
Маврикий Лаврентьевич был в сознании. Он отвечал на вопросы доктора спокойно и внятно. И безмолвно повиновался, когда тот просил поднять руку или согнуть ногу. Лишь черные, детски-выразительные глаза неотрывно следили за лицом доктора и за каждым его движением. Он ни о чем не спрашивал доктора. Он только просил свою жену не оставлять его, быть рядом.
Один только раз, при вторичном осмотре, он вдруг спросил по-немецки:
— Вы любите музыку?
— Да, очень! — ответил доктор тоже по-немецки. — Очень люблю.
Мауриц тихо-удовлетворительно улыбнулся и закрыл глаза.
На третий день Эрфельд после завтрака был приглашен к Бутину наверх. Он не стал говорить недомолвками.
— Можно немного продлить жизнь, — сказал он. — Спасти нельзя.
И он печально-безнадежно повел пухлыми плечами.
Бутин закрыл лицо руками и так просидел несколько минут.
Меж тем отряженные Михаилом Михайловичем Зензиновым уже неслись в Нерчинск московские врачи. Их тоже везде поджидали свежие тройки.
Немец дождался москвичей. Он хорошо знал обоих — и Сергея Петровича Долгополова и Самсона Никаноровича Воскресенского. Это были друзья Боткина и Белоголового.
Они увидели перед собою дышащее жаром изможденное тело, покрытый испариной лоб, впавшие щеки и большие, живые бархатные глаза, полные отчаяния, вины и надежды.
Московские лекари могли лишь повторить то, что сказал их иркутский коллега. При всем их опыте они в силах лишь немного облегчить страдания умирающего.
Перед смертью Мауриц вдруг заговорил по-чешски. Что-то, показалось Татьяне Дмитриевне, несвязное, бредовое, но переполнявшее его: «добри», «миловат», «ласкави», «напослед», «худба», «милуйи» — и в этой несвязности звучало что-то цельное, страшное и дорогое, и она поняла твердым умом своим и пустеющим сердцем, что он благодарит судьбу, музыку и ее.
А в свою последнюю минуту он слабо улыбнулся и уже по-русски отчетливо произнес: «Прощай, Луиза!»
Маврикия Лаврентьевича Маурица похоронили на Нерчинском кладбище, могилу вырыли в том же ряду, где покоились отец Бутина — Дмитрий Леонтьевич, сестра — Евгения Дмитриевна Капараки и первая жена младшего Бутина — Софья Андреевна, Зензиночка.
Позже братья Маурица, приехав издалека, увезли прах бедного музыканта на родину.