За столом, встретив взгляд Бутина, он, как мальчишка, пойманный с рукой в сахарнице, поспешно отводил глаза. Не так часто, как прежде, искал встречи со своим патроном, — разве лишь тогда, когда заминка в чем-то главном — в его музыке, в оркестровых делах, в устройстве очередного концерта. А то не явится к ужину, и еду тогда сама Филикитаита благоговейно приносила в деревянный дом в саду, очень она была расположена к Маврикию Лаврентьевичу с его угодной Богу музыкой. «Сказался нездоровым», «пишет партитуру», «пошел прогуляться», — по-разному, но всегда односложно сообщала Татьяна Дмитриевна.
Может быть, размышлял Бутин, Мауриц, побывав в своей Моравии, пообщавшись с близкими, пожалел о своем порыве, унесшем его на край света, в ледяную Сибирь, — и его давит чувство вины перед матерью, сестрами, перед родной землей, родным языком, родной музыкой. Или, напротив, неловкость перед семьей, в которую вошел, перед Нерчинском, усыновившим его, перед музыкальным обществом, в котором его боготворят — «наш Маврикий, милый наш Маврикушка», — ведь бросил нас на полгода, проездил в свое и жены удовольствие, оставил нерчуган без музыки, концертов, танцев, развлечений.
Не надо его трогать, пусть притупится острота полученных впечатлений, пусть умиротворится взбаламученное воображение, пусть снова войдет в жизнь семьи, углубится в репетиции оркестра, заживет интересами города, а музыка обережет его от видений прошлого или из видений прошлого выйдет музыка, и это то, что излечивает душу художника...
Верно то, что Мауриц с горячностью возобновил прерванные поездкой музыкальные занятия.
Чаще обычного собирался оркестр в Золотом зале — и мебель, и драпри, и обивки — все здесь сияло позолотой! — и сначала нестройно, сбивчиво, розно, дисгармонично, а вскорости — слаженно, во взаимном тяготении, стали выстраиваться звуки разучиваемых вещиц, и слышался отрадный для слуха Бутина короткий, дробный выстук по пюпитру дирижерской палочки и тонкий, звенящий, требовательный голос Маурица. Тут он не робел, не жался, не таился.
И снова зазвучали в Нерчинске — в залах магистрата, Гостиного двора, в доме Верхотурова — Капараки, во дворце Бутина, — веселя сердце и завораживая чувства, Моцарт и Шопен, Бетховен и Бах, Глинка и Мусоргский с прекрасными голосами Капитолины Александровны и Домны Савватьевны. И снова вышел к публике хор женской прогимназии.
Приехала к нерчуганам их любимица госпожа Леонова. И так пела Дарья Михайловна, так душевно и трогательно — и старинные «Выйду я на реченьку» и «Стонет сизый голубочек», — что даже задиристая певунья-свистунья Марфа Николаевна Багашева бежала за занавес ей ручки лобызать! А заодно и Маурица чмокнуть — «Ох же дьяволенок, как песню русскую чует, а скрозь нее душеньку русскую. А ведь австрияк, немчина». — «Чех, славянин!» — поправлял кто-нибудь из Бутиных.
Обе невестки — и старшая и младшая — с истинно женской сострадательной наблюдательностью замечали то, что упускали в деловой повседневщине мужчины.
Как-то после репетиций Капитолина Александровна под золочеными ножками одного из кресел обнаружила скомканный батистовый платок с багрово-черными сгустками крови. Через короткое время Марья Александровна, принимавшая от кастелянши белье, узнала от доброй женщины, что из деревянного дома постельное белье стало поступать в стирку со странными красными пятнами...
Они с опасением стали прислушиваться к мелкому, обрывистому кашлю, нападающему на миленького музыканта то за столом во время трапезы, то из гостиной в часы репетиций, то из сада на прогулке.
И, уже сговорясь, пришли осенним вечером вдвоем к Татьяне Дмитриевне попить чаю с золовкой — из Москвы от Блуфье присланы новые партии конфектов и бисквита, их доставил в Нерчинск из Иркутска близкий служащий Хаминова, молодой да пригожий Иван Симонович Стрекаловский.
Самоварничали в доме частенько, и Татьяна Дмитриевна не удивилась приходу братниных жен. Повод подходящий был — роскошный цветастый коробок, полный трюфелей и прочих шоколадных конфектов. Элегантный и предупредительный Стрекаловский в утреннем визите произвел на всех впечатление — учился в Петербурге, доучивался в Цюрихе и Сорбонне, побывал в тех же странах, где невестки были, и про фонтаны Рима, и про Букингемский дворец, и про дворец и сад Люксембург в Париже — обо всем непринужденно, обстоятельно — будто только оттуда, и очаровал тем, что, столько повидав, стал хвалить Нерчинск, дворец и сад. Но увы, прекрасные дамы, должен немедля возвратиться в Иркутск, для сопровождения господина Хаминова в Москву...
Дамы сидели в башенке-гостиной деревянного дома, расположенного в саду, еще зеленом, дышащем терпкостью осенних зрелых плодов и цветов; лишь кое-где деревья подернуты ржавью усталости и отдохновения — стояло «бабье лето», сухое, солнечное, щедрое, каким оно бывает только в одном месте на земле — в раскинувшемся в глубине Сибири на тысячи километров Забайкалье.
Дело шло к вечеру, и хотя солнце и яркость воздуха, а в открытое окно тянуло свежестью от реки и прохладным ветром с ближних сопок.