...Тогда, в темных сенях, почуяв на щеках быстрые, легкие, безгрешные поцелуи, он обмер от неожиданности, ни слова вошедшему Викулову, вспрыгнул в седло и в непонятном настроении понукнул лошадь. Теплая минута в сенях, полудетские губы, милые руки, срывающийся голос. А значения все-таки не придал.
Славная девочка, благородный порыв... Ничего большего!
Он боялся признаться себе, что невинное объятие семнадцатилетней девушки, ее поцелуи утешения, ее трогательное «милый мой, хороший мой» все же задели его, взволновали. С позиции взрослого человека относил он поведение девушки к разряду детских выходок. Как к поступку чистой непосредственной натуры. Умом, только умом. Непонятно почему такой живой след в памяти оставили эти неповторимые секунды в темных сенях викуловского дома.
Так бы все эти ясные размышления и смутные ощущения исчезли, утонули в море житейских дел, если бы не внезапная, страшная гибель Викулова. Медведь-шатун выбил из рук старого охотника давшее осечку ружье, нож лишь подранил взъяренного зверя, а напарник оплошал. Истерзанного, еле дышащего привезли старого охотника домой на Хилу.
Ни Серафима, ни Зоя не могли сами придумать слова, сказанные стариком в минуту кончины: «Дети мои, девочки мои, Михаил Дмитриевич не оставит вас... Вы к нему...»
Он приехал хоронить Глеба Антоновича, и в избе у гроба, и на выносе, и у открытой могилы так естественно выходило, что девушки обок Бутина — Серафима справа, Зоря слева. Старшая все прижимала его руку к себе, а младшая время от времени подымала вспухшие от слез глаза, в которых и страх, и доверие, и любовь: «Ведь не оставите, правда? Ведь после батюшки только вы у нас...»
На другое утро он прислал осиротевшим девушкам с Петром Яринским муки, сахара, всяких разностей. Они не нуждались, отец оставил им справное хозяйство, от отца было у них умение управляться с землей, скотиной, тайгой. Но ведь сиротство — это тоже нужда, и нужда непоправимая...
На девятый день он приехал один. Втроем за столом, больше никого. Слезами поминали отца — Серафима по-бабьи, с причитаниями, а Зоя детским, тонким, как одинокая струна плачем. «Не покидайте нас сегодня, нам страшно, эти девять дней мы вовсе не спали». Дома он упредил, что едет на прииск, — и верно, собирался отсюда на Николинский, не ехать же на ночь, и он оказался в комнате Глеба Антоныча.
Ему казалось, что он уснул и что это с ним во сне — рядом теплое, легкое, прижавшееся к нему тело, — ведь приходили прежде такие сны, и он подчинялся им. И это невидимое, неслышное, сладкое тело все теснее с его телом, словно входит в него, все глубже, все неотделимей, и в неразбудном сне происходит непонятное, опасное и долгожданное. Сон? Дремота? И вдруг, резко очнувшись от нестерпимого наслаждения, он остротой пробужденного сознания понимает: все уже свершилось, свершилось помимо его воли, и подступает отчаяние и чувство неисправимой вины. А она гладила его щеки, неумело целовала в губы, бороду, плечо и приговаривала: «Вот какой же ты молодец, Мишенька, а ты еще боялся! Ты ничего не бойся, я вот не боюсь, ты только не мешай мне любить тебя... Как же мне хорошо; я знала, что будет хорошо, но не знала, что так хорошо». Софьюшкины слова, Софьюшкой подсказанные. Все смешалось во времени, в душе и памяти...
Он никогда до того не разглядывал ее. Он не смотрел на нее мужским взглядом. Младшая дочка старого друга, выросшая на его глазах. Ну маленькая, тоненькая, узкоплечая, девчушка еще...
У этой девчушки было тело женщины, настоящей женщины... Полно, да малютка ли Зоря это, не добрейшая ли Серафима отважилась! Нет, не Серафима, — Зоря, маленькая, тонкая, приткнулась щекой к его плечу, и не странно ли, что полудетское тело кажется таким необъятным и бесконечным, и везде его руки находят ее, а ее руки — его! Он, схоронивший четверых детей, почти старик, а девчушка ему: «Молодец!» — как ребенку несведущему, утешает, уговаривает, будто не с нею, а с ним произошло что-то болезненное, грозное, непоправимое, и он должен понять и пережить это...
Может быть, это ребяческое «Мишенька» покорило его больше всего, он не помнил, чтобы кто-нибудь называл его с такой земной и призывной нежностью. И Софья Андреевна и Марья Александровна обращались к нему, как принято в бутинском доме, по имени-отчеству, редко по имени. А эта девчонка, дитя тайги, опрокинула все правила и обычаи...