Счастье на этот раз было весьма кратковременным. Семейству пришлось покинуть Париж — жизнь в столице была разорительна — и перебраться в Буакский лес. Этот шаг представлялся надежным средством избавить имение от долгов.
Каролина была уволена и осталась в Париже. По просьбе Эжена ее взял прислугой Пьерре, который тогда уже был женат и жил своим домом.
Вместе со всеми в деревню переехал тогда уже двадцатилетний Эжен. Он должен был пробыть там до поздней осени, чтобы вернуться в Париж к началу занятий.
Французская провинция была изобильна. Правда, если бы семья Вернинак попыталась достать денег, чтобы спасти от продажи имение, ей это при всем хлебосольстве соседей вряд ли бы удалось. Но нечто раблезианское, добродушное и краснорожее во французской провинции жило всегда. Ели там сытно, подолгу, пили много вина, много болтали и редко ссорились. Провинциальные обеды Эжен описал в письме к Гиймарде:
«...Двенадцать перемен и столько же закусок, вода в кружках, пять-шесть жарких. Зайцы, щуки, длиною со стол и стол, за которым могут сидеть двенадцать человек, а сидят двадцать пять, хозяева вместе со слугами. Если добавить к этому кюре, который занимает всех разговором, разрезает жаркое и притом ест, как людоед, то ты составишь себе об этих обедах некоторое представление».
Провинциальными соками питалась столица, элегантный и ироничный Париж. Он перегонял все это грубое, сальное, иногда чересчур откровенное, как в перегонном кубе, и получался некий экстракт, который называют французской культурой, но который был бы ничем без этих провинциальных дубов.
Семья Делакруа имела в провинции прочные связи. По всей Франции укоренились эти кузены, племянники, тетки — одна разорялась, оставалось десять других. Эжен хорошо питался в детстве и отъедался в деревне каждое лето. Он жил в Буакском лесу до глубокой осени. Постоянная угроза продажи леса с торгов и традиционная французская скаредность деревенского стола не касались. Вы сможете оценить в дальнейшем, насколько велик был первоначальный, чисто физиологический импульс, заложенный в этом деликатном теле, импульс, которого хватило на жизнь: как ни парадоксально, они были чрезвычайно здоровые люди.
В деревне охотились: мотались по осенним полям, в высоких сапогах, заляпанных грязью, задерганные своими собаками, довольные, потные. Они узурпировали у аристократии эту благородную страсть — третье сословие получило право охотиться.
«...Иногда, посреди моих занятий охотой, когда остывал мой охотничий жар, я припоминал Уголино, захватить которого с собой у меня не достало присутствия духа, но которому я предаюсь вволю. В моей голове образовался как бы вихрь, который без конца кружит различные слова, призываемые мной на помощь, рифмы, которые готовы столкнуться...» Это было время поэзии — в пробуждающемся обществе поэт просыпается первым: поэтому, может быть, стихи пишутся как бы спросонья — свежо, непосредственно, но не всегда достаточно умно.
Франция твердила стихи Ламартина. Знаменитое «Озеро» было у всех на устах.
«Можем ли мы хоть на мгновенье бросить якорь в океан времени?
У человека нет гавани, у времени нет пристанища: оно бежит, а мы исчезаем...
Все меняется, все проходит», и т.д. и т.д.
Эти нежные и печальные звуки, эти размышления, которым предавались, сидя на старом пне или на замшелом камне у озера, пришли на смену надоевшим фанфарам империи.
Странно, что в период относительного успокоения жизнь начинала казаться ненадежной, обескураживающе изменчивой и предательски бренной. Между тем каждый из тех, чья жизнь во времена императора висела на волоске в самом буквальном смысле слова, казалось, намерен был не умирать никогда. Это было время уверенности, которое всегда связано о действием.
Эжен Делакруа, сын посла и префекта и брат генерала и барона империи, как будто бы сохранил в себе эту пружину, 8 его черных глазах светились огни походных костров — ему мало симпатично было это спокойное и ненадежное озеро, неопределенно журчащее, тускло отсвечивающее в неверном свете луны.