Описывает ли Дефо жизнь на луне или на необитаемом острове, излагает «Политическую историю дьявола» или же ведет «Дневник чумного года», он прежде всего просто передает простые действия и благодаря этому убеждает в невероятном, собственно, в чем угодно – какая-то пружина изнутри толкает слово за словом: «Сегодня шел дождь, взбодривший меня и освеживший землю. Однако сопровождался он чудовищным громом с молнией, и это до ужаса напугало меня, я встревожился за свой порох». Просто дождь, в самом деле просто, не задержал бы нашего внимания, а тут все «просто» только на вид, на самом же деле – сознательное нагнетание подробностей, деталей, коими в конце концов и «цепляется» читательское внимание – дождь, гром, молния, порох… У Шекспира: «Вой, вихрь, вовсю! Жги, молния! Лей, ливень!» – космическое потрясение в мире и в душе. У Дефо – обыденное психологическое оправдание беспокойства «за свой порох»: начало того реализма, какой найдем мы в каждой современной книге подобно тому, как в каждом учебнике физики есть Ньютон.
Рассказывается о вещах самых невероятных через обыкновенные подробности. «Ночь я провел на дереве, опасаясь диких зверей. Все же спал я крепко, хотя всю ночь лил дождь». Едва ли сам Дефо ведал, каково это бояться диких зверей и как спят на дереве, но что значит попасть под ливень, известно каждому. Робинзон, однако, не проснулся, хотя лил дождь, к тому же спал он на суку, да еще опасался быть съеденным… Так получается в книге крепкий сон, и все остальное получается как бы «само собой».
Очутившись на острове, Робинзон всего-навсего копает, пилит, строит, шьет, ходит, ест, ложится спать, просыпается утром, а мы не отрываясь следим за простыми этими действиями Робинзона. Нам вдруг делается интересно, как это человек надевает шляпу на голову или кладет в рот кусок хлеба. Сооружение мебели, если можно сказать тут «сооружение», описывается подробно, поделка стула занимает страницу, а охота на льва упомянута между прочим. И это-то и есть обещанные «странные и удивительные приключения»?! Действительно, выходит странно и необычно после всевозможных «приключений» и «путешествий»!
Критики сразу же разглядели, что достоверность и дотошность «Робинзона Крузо» – фикция.
Чарльз Гилдон, поначалу друг, а затем враг Дефо, со злорадным торжеством отметил: Робинзон рассказывает по своему обыкновению со всей основательностью, как он уже на острове увидел в море затонувший корабль, решил побывать на нем, совершенно разделся и пустился вплавь, а на корабле сухарями набил карманы. Почему такие погрешности не нарушают правдоподобия?
Свифт, прекрасно понимая, как это делается, взялся повествовать с той же «правдивостью», доводя ее на глазах у читателя до невероятия, до пародии. Однако результат вышел неожиданным для Свифта: в Гулливера поверили точно так же, как верили в Робинзона! Под пером Свифта тот же повествовательный способ стал действовать сам собой, совершилось то же самое чудо, создавалось то же самое искусство. Все, на что оказался способен Свифт, так это не разоблачить Робинзона, а создать равного ему Гулливера.
Дефо пользовался теми самыми рецептами убеждения, над которыми Шекспир в свое время посмеялся. В шекспировской комедии «Сон в летнюю ночь» была выведена прямо на сцену публика будущего, ватага ремесленников – представители среды, которая разрастется, упрочится и со вкусами которой надо будет считаться создателю «Робинзона». У Шекспира эти люди сами решили стать актерами, и они хотят «показать все по правде». Однако вместо правды получается у них нелепость, ибо разницы между жизнью и сценой они не чувствуют и не владеют основным выразительным средством шекспировского театра – картинным словом. Желая «устроить луну», вешают они фонарь, а между тем, чтобы получилась на сцене луна, надо, по Шекспиру, сказать: «Смотри, как лунный свет уснул на мраморных ступенях…» Одним словом, эти ремесленники, вторгшись на сцену, в сферу искусства, не владеют искусством, да они его и не признают! Поэтому, когда Дефо будет писать для подобной публики – а в отличие от Шекспира будет он писать в основном для такой публики (Шекспира смотрели многие, а читали совсем немногие), – он предложит им искусство как бы безыскусное. Дефо все устроит, только не на уровне любительского простодушия.
Нет, не Дефо первым решил писать «просто». Едва ли не каждый прозаик его поры говорил о том, что стремится «представить людей такими, каковы они есть».
Но именно Дефо был первым состоятельным, то есть последовательным до конца, создателем простоты. Он осознал, что «простота» – это такой же предмет изображения, как и любой другой, как черта лица или характера. Разве что наиболее сложный для изображения предмет.