Она всей потерянной и забитой душой пылко и истово полюбила Ванечку. Он был для неё светом в окошке; его улыбками, слезами, пяточками, вихрами, синяками, шишками, радостями и обидами жила она все эти годы. Единственное, что держало её на этом свете, была любовь к осиротевшему племяннику. И давно она поклялась себе самой, что сделает всё возможное и невозможное, чтобы Ванечка ни в чём не терпел нужды, не знал горя. И столкнувшись в школе с такой, по её мнению, вопиющей несправедливостью, она по старой привычке пришла искать спасения и помощи у Ульяны.
— Думаю, можно помочь. Можно ведь, Тася? — Ульяна повернулась к Тасе.
Тася понимала — только важность дела заставила свекровь обратиться к ней за помощью.
Сколько уже лет прошло, сколько было обид накоплено и забыто, но Тася так и не могла до конца понять, почему свекровь с такой силой её невзлюбила. Это было какое-то наваждение. Местные топоровские жители, давно знавшие Ульяну, рассказывали Тасе о доброте, щедрости и каторжном трудолюбии свекрови. Были, конечно, и такие, которые больше любопытствовали, хотели выковырять хоть какую-то сплетню, но и те, «на кривой козе подъезжая», начинали всегда уважительно. Но всё так и продолжалось — отмеренные слова, паузы отчуждения и постоянный, изучающий и внимательный лёд серо-голубых глаз. Тася пыталась привыкнуть, понять, как-то приспособиться, однако дистанция, казалось, только увеличивалась, вражда покрывалась коростой обид и придирок. Вася пытался примирить мать и жену, но даже совместные бессонные ночи во время болезней маленькой Таточки, вся сила материнских инстинктов не могла преодолеть столкновение двух характеров.
Тася, как могла, отстранилась от всех совместных семейных празднеств, дней рождений и именин, тем более что работа в Журовской школе совершенно не оставляла ни малейшего времени для общества свекрови. Тася уходила из дому на рассвете, приходила вечером, хлопотала на своей половине дома. Да, забыл сказать, что после давнишнего странного и страшного случая с внезапной болезнью Зосечки Вася успел пристроить ещё две комнаты к бывшей кладовке, в которой сперва жила молодая семья. Так Тася стала хозяйкой половины дома, но её жизнь всё равно оставалась на виду у свекрови.
После перевода в Топоровскую школу Тася стала проводить больше времени дома. Радовалась ли она такому облегчению? Как сказать… С одной стороны, всё было хорошо — Зосечка, Вася, новая работа, большая школа, появились статьи в «районке» о передовой учительнице. А другой стороны… Иногда она судила себя за то, что променяла Журовку на Топоров, но было уже поздно что-то менять назад — слишком много людей на неё надеялись.
Но ей всё равно казалось, что она потеряла какую-то независимость. Независимость, наверное, всё-таки не очень верное слово. Она пыталась понять, что же она потеряла, и не могла. Но чувствовала эту потерю. Смешно сказать, но она скучала по одиночеству дороги, по весу вещмешка с тетрадями, по лужам и косому дождю.
Ей непривычно было самой себе признаться, что она стала испытывать такое ощущение потери.
Она потеряла горизонт.
Потеряла те удивительные минуты, когда серая занавеска облаков вдруг начинала тлеть снизу, когда лучи ещё скрытого за горизонтом солнца бросали жемчуг и золото вверх, когда эхо её шагов, хихикая, убегало вперед и терялось среди нараставшего шума просыпавшегося дня. Потеряла тёмные зимние рассветы, запоздало нагонявшие её уже на подходе к Журовке, или сырые, страшные осенние ночи, забрызгивавшие холодной липкой грязью с ног до головы. В такой темноте она обычно думала о корабле, который шёл в это же время где-то за тысячу километров от неё — и там, на корабле, любимые синие глаза смотрели на чёрные рваные волны.
А прозрачные, терпкие, хрустальные осенние туманы? Или пьяный весенний гул, зелёным маревом покрывавший бесстыдно раскрывшуюся землю? Когда всё тело звенело от соков, его наполнявших? Когда жить хотелось и хотелось прижиматься, чувствовать крепкие руки, сильные и шершавые, как корни большого дерева, пить поцелуи, нежные, как полёт ангела, и горячие, как укусы, и хотелось срываться в головокружительную скачку и кричать, кричать и петь…
Тася потеряла чувство растворённости в окружавшем её мире. Только в те часы своих бесконечных походов она оставалась наедине сама с собой и наедине со всем миром. Когда ей удавалось выспаться, и вещмешок был полупуст, то она тогда шла вприпрыжку, как девчонка. Рассветы её юности обесцветились в памяти, они были расстреляны под Киевом, сожжены и пеплом засыпаны, её девичьи закаты были растоптаны войной и забрызганы гноем, казалось, старательно забытых ужасов.