Были тут медсестрички известного всей округе доктора Грушевского — девчата из Торжевки, Зозулихи, Липовки. Чуть ярче лампады светила под потолком «пятилинейка». На столе было богато — соленья, сало, картошка, в графинчике листочками золотился самогон на веточках. Девчата отмечали удачную операцию, которую так лихо сделал их удивительный доктор.
Тихонько заскулил Карлик.
— Кто-то свой, — старый Бульбашенко поднял занавеску. — Не лает, хвостом вертит.
Он накинул тулупчик от мороза, пошел к двери, на всякий случай показал губами: «Тихо!»
Девчата замерли, только побледнели.
Тихий, торопливый разговор, потом сдерживаемая возня, потом дверь распахнулась, фукнуло холодом, и в комнату ввалился Бульбашенко, обнимая и целуя первого вошедшего.
— Тихо, дядя Николай, тихо! — первый вошедший оглянулся по комнате и неожиданно белозубо улыбнулся. — А я всё спрашивал у Пети, где ж самые красивые девушки. А он, жук, все говорил, что не топоровские, что, мол, у Бульбашенка самые красивые девушки из Торжевки сидят!
За спиной парня виднелось совершенно счастливое лицо Пети Добровского, известного кавалера и дебошира. (Петя-моряк только-только бежал из норвежского концлагеря.) Его медсестры уже знали. А первый-то кто?
— Вася, ты, это, Васенька… Вась, проходи, — суетился в это время Бульбашенко, — Вася, я ж такое слышал, Вася, ай, Вася! — захлебнулся он в полном восторге.
— Да ладно, ладно, дядя Коля! — пробасил Вася. — Разрешите, девушки, представиться.
Он криво, через силу, распрямился, сунул палку в руки Николаю и молодцевато отдал честь.
— Лейтенант Добровский, Черноморский флот, — лукаво улыбнулся. — Временно здесь бросил якорь, пока опять винты не зашумят.
В ответ последовало напряжённое молчание, только пять пар строгих карих глаз смотрели на него со всей невозможной серьёзностью. Катя, Лора и Тереза уже и были готовы улыбнуться, очень уж какой-то располагающей была улыбка лейтенанта. Но они-то были местные, знали Добровских с голопузов. А Соня Павловская и Тася Завальская были пришлыми, вернее, беглыми. Лихая война выгнала их из Торжевки, заставила искать убежища в дальнем, стоявшем на отшибе Топорове.
Смотрела Тася на лейтенанта, смотрела и не понимала, каким образом, какой дуростью или наглостью ведомый, как этот лейтенант очутился здесь — здесь, где немцы на каждом шагу. На дезертира не был похож своей весёлостью и пружинистостью, только был весь какой-то удивительно угловатый, тёмный и непонятный. И чего было столько возни вокруг него? Тоже придумали, будто что-то особенное, да ничего особенного-то и не было видно — одни волосы рыжеватые да наглые глаза. Вот ведь как смотрит.
А лейтенант тем временем уже сел, вернее, мешком плюхнулся напротив. Петя попытался поддерживать Васю за локоть, но, получив незаметнейший тычок в ребро, побледнел и лишь смотрел на брата виноватыми и влюблёнными глазами.
Бульбашенко всё ахал, всё расспрашивал про Одессу, про Керчь, про родню из Мариуполя, о всяких старинных довоенных делах, потом притащил мандолину, дал Пете, сам взял гитару. И на два лада повели, пошли звенеть струнами — тихо-тихо за душу брали.
Топоровские девчата пококетничали было, пошутили, попытались позаигрывать с лейтенантом Васей, да и бросили бесполезную затею, стали над Петей подшучивать. А Вася, поддерживая разговор с Бульбашенко, старался незаметней бросать взгляды на Тасю. Но никак у него не получалось. Глаза всё время останавливались, не хотели прыгать дальше, не слушались.
Не мог он отвести глаз от худенькой смуглой девушки, её смоляных, мохнатых ресниц, волос чернее чёрной ночи, убранных в строгий узел.
Тася, устало выпрямившись-привалившись к стене, закрыла глаза. Да и действительно — устала нечеловечески. И мысли её тихонько плыли, купались в переливах, в журчании мандолины… И пусть смотрит, пусть, наглые глазищи, тоже ведь нашелся, рыжий, смотрит… лейтенант… глаза синие-синие… да… дома… лето… Саша… весь родной… тихий… потемневший… распухший… разорванный… Саша… да… да… смотрит… зачем он здесь… устала… устала… тише… тише же… операция же… зажим… зажим… шум… шум… нельзя шуметь… нельзя!
Остервенело захлебнулся лаем Карлик, застучали в ворота, бахнула калитка, стук, перекошенные лица, девушки метнулись.
— Что!? Куда! Сидите!
И с грохотом в комнату ввалились Гавриловские, пьяные и злые.
— А-а-а, сучки, гуляете?! — осклабился Сергей, старший из сыновей Сергея Гавриловского.
Тася окаменела. Во все глаза смотрела на вошедшую троицу. А были те самого дурного, подлого, самого угрожающего вида. В комнатке сразу сделалось тесно.
А лейтенант продолжал, как ни в чем не бывало, ужинать.
— Эй. Ты хто? — буркнул Сергей. — А ну, давай повернись сюда, сука!
Добровский сидел к нему спиной, не обращая никакого внимания.