Операция завершилась нормально, буднично, благополучно. Филиппову удалось не умереть от потери сил, хотя, вполне возможно, если бы врачи сжалились над ним, дали что-нибудь от боли и ему не пришлось так терпеть, лежал бы он уже в мертвецкой, без дум, без желания выжить, без возможности ждать и надеяться, без всего того, что держит человеческую душу на этом свете и гальванизирует смертельно уставшее тело.
Первые недели три после того, как врачи разрешили разрабатывать руки, Филиппов по ночам переворачивался на живот, закусывал подушку и хрипел от боли, стараясь не мычать, чтобы не разбудить соседей по палате.
В его палате он, наверное, легче всех отделался.
Было даже как-то неуютно чувствовать, понимать, что он, самый возрастной из всех, потерял, да и то не полностью, руки. Он многое передумал-перемолчал, многое перестал понимать. Что, ну что можно было сказать о лежавших в палате ребятах — обожжённых, глухих, безногих, безруких, искалеченных бесповоротно, перемолотых, успевших ощутить свою смертность и уязвимость? Об этих мальчиках, узнавших, что есть вещи сильнее, чем хруст пули в теле или сминающий удар взрывной волны, сильнее, чем выворачивающий душу страх штыковой, не той, когда вперёд идет лавина, когда плечо к плечу, когда друг рядом, когда сзади бьёт своя полковая артиллерия, а когда — «Вперёд!», когда жиденькой цепью, из окопа — в полный рост, когда ты — муравей, когда так слишком много поля и твоё задыхающееся «ура-а-а» едва слышит твой сосед? Что наступает момент, когда любовь к жизни меняется страстной, пульсирующей, жгучей любовью к смерти, когда взахлёб, до рвоты надо бежать вперёд, когда сознание закрывает неутолимая, растворяющая, закручивающая окружающие небо и землю жажда смертоубийства?
Он понимал, что он должен, нет, не должен, он просто был обязан как можно быстрее выйти из госпиталя, чтобы постараться разыскать семью. Жуть рассказов о голоде в городе заставляла забыть собственную голодную полуобморочность, и он всё шевелил и шевелил культяшками, стараясь не отключиться от особенно невыносимых ожогов боли, оберегая кожу ран от разрывов — он очень хорошо знал, как в голоде плохо заживают раны.
Костыль ударил в паркет в углу палаты. Сначала раз, потом ещё, погромче. В одночасье грохот ударов обрушивается на пол — каждый, кто может, топает по полу. Лежачие, свешиваясь с коек, лупят изо всех сил — табуретками, костылями, утками, кружками, и волна этого внезапного грохота спланированно надвигается от входных дверей в угол, где лежит на полу бездвижная фигура. Филиппов, держась своими культяшками за кровать, ждёт своей очереди, дожидается и начинает безумно прыгать, вообще вся палата действует как оркестр, отлично слаженная ударная группа, выколачивающая из пола палаты сумасшедшую какофонию, которая ошалелой летучей мышью мечется под потолком палаты и гулом разносится по пустым коридорам госпиталя, выхватывает санитарок из полночного, забывчивого сна. Их палата опять «чудит». Но чудить надо быстро, мгновенно, внезапно, изо всех сил — для того, чтобы вконец обезумевшая от грохота очередная крыса выскочила в руки безногого «слухача» Женьки Баринова, ловца, который по ночам ложится на пол, снимает дощечки паркета и единственный, кто может расслышать шорох осторожного животного. Грохот достигает, кажется, полного исступления, но, как только Баринов бросается к своей койке, прижимая что-то к животу, так все тут же тенями скользят по местам, и грохот обрывается так же внезапно, как и начинался.
Дальше уже обыденно — очередной крик врачей, сдерживаемый плач распекаемых ими санитарок, бубнёж раздражённых голосов в коридоре, тусклый свет, кажущийся ослепительным. Но самым мучительным делом является ожидание — когда же это ненужное, пустое действо прекратится, чтобы можно было после отбоя пробраться во флигель и там, в подвале, у пролома лестницы сварить из крысы суп. Суп, который можно съесть…
Кошки ценятся больше. Из-за размеров и редкости. Поэтому другие палаты жестоко завидуют их палате, так как Филиппов — лучший загонщик кошек. Он чувствует, где может прятаться очередной оголодавший кот или кошка, поэтому, пользуясь привилегией ходячего, он обходит вечерние суетливые госпитальные коридоры, стараясь в особо укромных уголках — под лестницами, в подсобках — оставлять кусочки, вернее, щепотки запасенной крысятины. Суп из кошатины особенно наварист, приближается по вкусовым качествам к крольчатине. И можно сколько угодно высокому начальству угрожать им, десятой палате, но их ночные охоты выживающих людей стали каким-то странным братством по тяге к жизни, по стремлению вернуться. Из других палат время от времени выносят тела под простынями. У них от голода ещё не умер никто…
— Принёс? — жеманничает тётка. — Ну, давай, давай.
Он слышит щебет Курочкиной. Её белёсые, припухшие, подслеповатые глаза весело, спокойно-небрежно и быстро осматривают вещи, которые Филиппов протягивает ей.