Привычно шипела сварка, оранжевый металл полукружьями заполнял стык, рдея и медленно переходя в вишнёво-сизый чешуйчатый узор. Редкие вымороженные снежинки касались шва и беззвучно пыхали паром, остужая металл тёмными пятнышками. Холодный декабрьский день быстро выдыхался, на востоке уже стояла сизая пелена ночи, по которой скользили полотнища снежных зарядов, мутно рыжеватых в косых лучах заходящего солнца.
Ветер с Невы выстуживал душу. Солнце перемежалось теменью, которая, казалось, уже изготовилась выползти из заснеженного трюма корабля. По льду реки закручивались спирали позёмки. Филиппов терпел холод, стараясь не пропустить момент окоченения, чтобы успеть пробраться по шпангоуту на борт и оттуда в каптёрку, где можно было отогреться и погреть обветренные руки о кружку с кипятком. Кипятка хватало. Но только кипятка.
Сварщик он был ещё так себе, не то что плотник. Плотничал Филиппов до войны замечательно, но после октябрьского ранения держать инструмент не мог — и так спасибо, что в морском госпитале ему сделали клешни из искалеченных разрывными пулями рук.
Филиппов методично продвигался по полке огромного сварного двутавра, подволакивая за собой всю оснастку. Работал он споро, прихватывая своими «клешнями» горелку и шланги. Сквозь холод и сдерживаемую дремоту думалось о разном. Больше вспоминалось. Слава богу, что он нашёл семью в этом съёжившемся, окоченевшем, но яростно бившемся городе…
На душе было привычно неспокойно. Тревога давила душу, давила болью из-за Вари и двухлетнего Николеньки. Каково им приходилось там, в промёрзшей квартире? Как же они всегда ждут его, как глаза их светятся, как они смотрят на папку, вернувшегося с того света, как тоненькие ручки обнимают… Ох.
Он вспомнил глаза Вари — два часа назад смог передать банку консервов — свой недельный паек, и улыбнулся. Злой ветер хлестнул по щеке и выдавил слезинку. Филиппов перехватил шланг левой рукой, правой стал вытирать воспалённые веки. Вдруг словно тень заволокла глаза, тело налилось мягкой водой обморока, железо стало мягким тестом, обледенелый брезент рукавицы скользнул по стали…
И он полетел вниз.
…Долгое возвращение в Ленинград, время измеряется вдохами-выдохами, паром изо рта, провалами в голодную дремоту. Полуобморок, холод. Господи, как холодно!.. Морок, сон. Калейдоскоп вспышек — сизым маревом пляшут серые воды Невы, розовая пена с брёвен разбитого миной плота, чьи-то руки, грязные, сбитые, кровоточащие, тащат его за пояс, словно куль. Больно! Сверлящий гул бомбёжки и заполошный лай зениток прямо в низкое, взбаламученное небо, вонь, тишина, стоны и непрерывная боль. Палатка, лампа в лицо опрокидывает навзничь и кружит, врачи, голодный обморок. Спасибо. Больно! Кузов «полуторки», живые вперемешку с уже остывшими, задубевшими… На него навалился какой-то парнишка, вроде бы спит, но только вечным льдом с его окоченевшего тела переползает такая ласковая, как женщина, такая тихая и терпеливая Смерть… Нет! Нельзя, невозможно — нельзя ему вот так, просто, посреди дороги окоченеть, одеревенеть, застыть последним сном среди таких же полуживых, полумёртвых, измученных бойцов, и он выворачивается ужом, воет от натуги, выползает из-под страшных двух трупов, примёрзших друг к другу щеками… Больно! Господи, как же холодно. И только грязные бинты набрякли чёрными пятнами в сумраке вечера. Или дня? или ночи…
…Дорога. Хруст снега, чавканье грязи, смешанной с льдинками, постный зазимок, стылый ветер выматывает душу, плывут тени домов, он не узнает ничего, знакомые места, то, что в детстве было исхожено, — всё теперь чужое, призрачное и непостижимое. Больно, больно… Глаза смотрят, но не видят. Мозг думает, но не понимает, тело живо, но не чувствует. Бред, бессонный обморок, жажда и холод, боль, боль, боль и, Господи, спасибо! Наконец спасительная тишина…
…Военный госпиталь. Высокие потолки бывшего дворца, переплёты заиндевевших окон, перекрещенных бумагой, лепнина на потолках, опрокинутые лица санитаров, каких-то людей в белых масках (его несут на носилках?), госпитальный туслый свет, слепящее сияние операционной, выворачивающая, терзающая, оскорбительная для живого существа самой невозможностью терпения такой боли безнаркозная операция, дурманящая тёплая кровь, сочащаяся в горло из прокушенных губ, эхо рвотного хрипа-крика, отпрянувшего от холодных высоких потолков, и опять, опять — чёрная смола боли, заботливо укутавшая обессиленный мозг…
Хирурги, недолго думая, да и думать было нечего и некогда, ухитрились смастерить Филиппову подобия захватов. На левой руке пришлось отнять все пальцы, кроме большого, а на правой руке не осталось пальцев вовсе — но зато разорванная до запястья кисть могла работать, словно клешня рака.