В Торжевке после расчистки могил принято выбрасывать мусор прямо через ограду. А потом, когда работа выполнена, относить его к большим кучам, которые находились напротив входа в новую часть кладбища.
Думаю, что в тот день немало случайных прохожих несколько напряглись и понервничали, когда из самых непроходимых зарослей старого кладбища доносились до них хруст, треск и топот — это я крушил пересохшие ветви побегов, вырывал корни вокруг ограды на могиле прабабушки и прадедушки, носил целыми снопами высокий, пересохший бурьян, ругался, зализывая царапины от острых шипов акаций и чертополоха. Вполне допускаю, что им было жутковато. А я тогда не замечал ничего потому, что вошёл в такой особый ритм работы, когда с кожи течет горько-солёный, «конский» пот, но все жилки тела дрожат и просят работы. Я настолько впал в раж, что работал без перерыва, не разгибаясь, наверное, часа четыре. За это время мне удалось разгрести поляну где-то квадратов в пятьдесят, пробить звериную тропу сквозь заросли, по которой я таскал весь этот хлам к ограде, выше которой уже высилась угрожающая гора хвороста и сорванного бурьяна. Мне приходилось отступать в сторону, набрасывать такую же кучу правее и левее, пока за оградой не образовался целый вал сухой травы, корней и веток.
Термоядерный шар наверху тоже истратил свой азарт и добродушно пыхтел в предвечернем небе кремового оттенка. Заря обещала быть длинной. Ветер начал стихать. Началась самая неприятная часть любой работы — когда надо доделывать и убирать за собой. Я несколько раз побегал с охапками мусора от своей кучи до кладбищенской мусорки, но быстро понял, что больше растрясу сухой травы по дороге, чем работу сделаю. Тогда я пошёл к углу кладбища, к зарослям бурьяна, который всегда был, есть и будет, нарвал несколько пучков высокой травы, которая доходила мне до плеча, и стал вязать перевёсла. Не знаю, как это называется по-русски, ну, перевесло — это жгут такой, которым сноп перевязывают. Когда-то в детстве я расстраивался, когда мои снопики, с меня ростом, скособоченные и худенькие, кисло смотрелись рядом с мерными, пышными снопами, связанными бабушкой Тасей…
Скоро у меня уже было две дюжины перевесел. Я вышел на пыльную дорогу, оглянулся на бурьян, присел на корточки, прикинул и так и эдак. Нет. Даже днём никто бы не рассмотрел хитреца, а уж ночью — нет. Дед знал, что делал, когда выбирал место для засады с Говорящей Жабой.
— Молодец, дед. Морская выучка, — мой смех быстро упал в горячую пыль.
Я вернулся к своей куче, быстро перевязал траву и хворост, да и пошёл-пошёл таскать эти снопы к общей куче, возвышавшейся на здоровенной проплешине кострища. Когда засуха захлебнётся первыми осенними дождями, местные сожгут эту кучу без опаски подпалить поля и акации. Лишь бы какой-нибудь безмозглый пьянчужка окурок не бросил…
А так — так всё было нормально.
Я отнёс уже, наверное, десятую пару снопов, когда обнаружил, что меня внимательно разглядывают. Возле остатков моей кучи стояла какая-то женщина, лет шестидесяти, в домашнем халате и тапочках, с хозяйственной сумкой. Голова была повязана цветастой косынкой.
— Драстуйте, — поздоровался я первым. Местные всегда здороваются. И с меня корона не упадёт.
— Добрый вечер, — ответила она. Посмотрела на меня, всего в пыли и царапинах, критически осмотрела мою бороду. — А вы по-нашему снопы вяжете. А сами вот не местные.
Ну да. Конечно. Торжевский Шерлок Холмс в юбке.
— Как это — по-вашему? Не знаю, честное слово. Вяжу, как бабушка учила.
— Бабушка? Она с Торжевки была?
— Да. А я вот к прадеду и прабабе приехал. В гости. Вот, вычищаю.
— А фамилия их как?
— Завальские. Терентий и Антонина.
— Не помню, — она зачем-то оглянулась, что-то прикидывая. — Я с другого конца переехала. А Завальских не помню.
— Они давно умерли. Прадед в семьдесят первом. Бабушка годом позже.
— А-а-а, ну, так это ж давно было. Конечно. А вы сами ж откуда?
— Да я из Москвы.
— А что ж так-то, из Москвы, да на кладбище ж? Поближе никого не нашлось, родни поближе?
Я посмотрел на неё. Нет, она не издевалась и не вела досужий разговор. Ей что-то было важно, потому что она смотрела внимательно и говорила без дистанции. Румянец её полного лица ещё сильнее разгорелся в духоте. Она поставила сумку на землю, развязала платок, стала тихонько обмахиваться.
— Нет. Не нашлось. Я последний в роду. Надо. Кто-то ж должен?
— Хорошее дело, — она оглянулась, посмотрела на старое кладбище, которое начало напитываться вечерними тенями. — Поздно уже. Может, помочь чем? Да, я ж давно смотрела, как вы тут работаете. Целый день работаете. Вот я дура! Это, на вот, возьмите, я ж молочка принесла, я ж тут недалеко живу.
— Ой, спасибо, что вы, спасибо! — я пил прохладное молоко, пересохший напрочь язык визжал от удовольствия и купался в ароматах молока. Я отсапывался, отфыркивался, капли текли по усам, и никак не мог напиться.
— Чем же вы корову кормите? Камышами и кашкой?
— Ох ты ж… А откуда знаете?