"Пишу к Вам ночью, с яма Тосны, – читала она, – с самого первого нашего этапа в отдаленное сибирское странствие. Мог ли я еще ныне утром считать на такой исход дня, прекрасно начавшегося!.. Вы, конечно, уже известны о той злополучной судьбине, коя постигла наш полк, а в том числе и меня, на ученье сего утра. Все дело в одном великом недоразумении. Мог ли кто-нибудь, не токмо[331] уже целый полк, дерзнуть в помышлении, чтобы сознательно учинить что-либо супротивное воле его величества! Тем не менее мы все несем кару за ослушание команды, которой вовсе не расслышали. Противный несносный ветер совершенно относил в иную сторону слова команды. Мы видели, как его величество поехал рысью с пункта, достаточно от нас отдаленного, видели, как помчался он карьером, но не дерзнули учинить того же вослед за ним, опасаясь преступить наистрожайшее требование устава, не допускающее ни малейшего движения во фронте помимо команды ближайших начальников. Ни я, ни кто-либо из нас не осмелился взять сего движения вперед на свой риск, хотя и чаятельно было, что означает оное вероятную атаку. Но так как мы и без того достаточно в сие учение погрешили, то и не желали новою погрешностию отягчать свои невольные вины, а потому и остались на месте в неподвижности. Но как бы то ни было, теперь уже дело это конченое и непоправимое. Мы идем в Сибирь, чтобы в ее хладных степях скончать всю нашу дальнейшую служебную карьеру. О выходе в отставку не может быть и помышления, так как идем мы не своей охотой, а впоследствии грозовой опалы его величества, и потому должны служить, где укажет его величайшая воля, доколе сам он не преложит гнев свой на милость. Мы, однако, пока и в самом мечтании не считаем на пощаду. Знаем только одно: что, куда бы ни кинула нас суровая судьба, мы все до единого пребудем до конца в неколебимой верности и преданности государю и Отечеству. Таково наше всеобщее убеждение. Но довольно о сей материи.
Простите великодушно, что дерзаю утомлять внимание Ваше столь длинным посланием, но смотри́те на меня теперь как на человека не от мира сего и как бы умершего. Уповательно, что в сей жизни мы с Вами никогда более не встретимся, а потому примите снисходительно и благосклонно сию первую и последнюю мою исповедь. Среди светских утех и рассеяний, среди блистательных поклонников Ваших Вы, графиня, едва ли примечали то глубокое, нежное чувство, которое молча питал я к Вашей особе. Теперь, отходя на вечную разлуку, можно сказать по чести и прямо о том, чего никогда не дерзал я выразить Вам в лицо. Причиной сему опять же сие самое мое чувствование, которое я чтил и лелеял слишком свято в своей душе, чтобы осмелиться высказать его наружу… Меня удерживало сумнение, как Вы его примете. Теперь – дело инакое[332], и, кончая сии строки, я прошу Вас верить, что там, где-то в глубине снегов сибирских, всегда будет биться для Вас преданное сердце, которое до последнего своего содрогания не престанет благоговейно чтить Ваш образ. Прощайте навсегда.