Совершенно иначе проходили уроки истории и географии. Никогда не бывало на них, как на математике, ни гнетущей, придушенной страхом тишины, ни редких шепотков, перепархивающих с парты на парту, ни хотя бы попыток подсказать медлящему с ответом товарищу,— всего того, что непременно влекло за собой взыскание от постоянно настороженного, необыкновенно чуткого учителя. Но зато не бывало и случаев, чтобы кто-нибудь не выучил заданное на дом, а потом виновато опускал перед всем классом глаза:
— Простите, не успел…
И происходило это отнюдь не из опасения получить плохую отметку. Историк, он же географ Иван Михайлович Федоров, подобно Петру Мефодиевичу Маккавееву, никогда открыто не сердился, никогда и голоса на ребят не повышал, а неудовлетворительные оценки в журнале ставил лишь в исключительных случаях: тому из отъявленных лодырей, кто, как считали мы сами, опозорил и себя, и весь класс.
Только сорок лет исполнилось Ивану Михайловичу, а выглядел он уж очень солидно и совсем не был похож на учителя. Выше среднего роста, полный, медлительно-спокойный. С постоянно прищуренными за толстыми стеклами пенсне близорукими серовато-голубыми глазами, будто видящими собеседника насквозь. В бархатной, почти до колен, толстовке, подпоясанной черным шнуром из крученого шелка. И голос не как у других учителей, а со своеобразной, тоже медлительно-добродушной скрипотцой. Иногда он с безобидной иронией обращался к тому, кто нарушил царившую на его уроках зачарованную тишину:
— Иди-ка ты, дорогой товарищ, в коридор. Погуляй. А нам, пожалуйста, не мешай работать.
И, честное слово, не было наказания более сурового, чем это «погуляй»! Не было потому, что там, за закрывшейся у тебя за спиной дверью, происходило сейчас такое, о чем нигде не услышишь, не прочитаешь ни в одной книге!
Вдруг незаметно начинали исчезать школьные парты, а вместо них — то легендарный Спартак, ведущий восставших рабов на смертную битву с римскими легионерами, то покрывало белого снега на голубом льду, где русские ратники Александра Невского топят в дымящейся от мороза пучине Чудского озера закованных в тяжелые латы ливонских псов-рыцарей, то героический штурм Зимнего в Петрограде в осеннюю непогодь семнадцатого года…
Словно живая, а не из учебников, не с суховатых книжных страниц история вставала перед нами. И не мудрено, что мы взахлеб, с обостренной детской жадностью впитывали ее.
То же самое и на уроках географии.
Как бы сами собой начинали раздвигаться, постепенно исчезать побеленные известью стены класса, и вокруг расстилалось бескрайнее, неоглядное синее море с темной полоской неведомой, еще никем не открытой земли на горизонте…
Исшарканный подошвами пол все сильнее, все ощутимее покачивался то вверх, то вниз, превращаясь в выбеленную тропическим солнцем палубу непременно парусного корабля…
Вот и плеск голубых белогривых волн слышится за бортом…
И отчетливо слышно, как свистит, на разные голоса заливается штормовой ветер в до отказа натянутых, а по-морскому — «выбранных» вантах судна…
И кажется, что сию минуту мы, отважные российские мореходы, услышим сквозь свист ветра и рокот волн гремящий от буйной радости, со скрипотцой голос храбрейшего из храбрых нашего капитана:
— Все наверх! Убрать грот, кливер и стаксель: прямо по курсу — земля!
Так вместе с Беллинсгаузеном мы пробивались сквозь вечные льды к таинственным берегам Антарктиды. С первопроходцем Семеном Дежневым открывали пролив, отделяющий Азию от Северной Америки. С Георгием Седовым шагали по арктической стране ледяного безмолвия к полюсу. И вместе с Миклухо-Маклаем терпеливо искали пути искренней дружбы к недоверчивым жителям зелено-солнечных джунглей Новой Гвинеи.
Пробивались, открывали, шагали, искали пути дружбы. Потому что не как бесстрастный учитель, а как тонкий художник-акварелист рисовал Иван Михайлович известные и неведомые страны. И, рассказывая, добивался, чтобы мы, пускай не воочию, а хотя бы мысленно представляли себе многообразие тамошнего рельефа, горных хребтов, испепеленных жгучим солнцем пустынь, неоглядных прерий, непроходимых джунглей, благодатных долин и полноводных рек всех пяти континентов земного шара. Удивительно ли, что в ту пору и стал я чуть ли не каждую ночь видеть все это не в обычных черно-белых, а в многокрасочных снах. До того отчетливо видел, что протяни руку — и вздрогнешь от холода арктического льда либо вскрикнешь от раскаленного жара песка пустыни.
Однако стоило Ивану Михайловичу заговорить о людях, населяющих дальние страны, о тамошних аборигенах, как голос его начинал звучать с металлически-гневным оттенком, обычно полуприкрытые тяжелыми веками близорукие глаза распахивались непримиримо и строго, и мы невольно замирали от этой совсем не учительской суровости. Замирали и чувствовали, как сами собой сжимаются кулаки, как учащенно, тугими толчками бьется сердце: так бы и помчался туда, на помощь и на защиту обездоленных и угнетенных!
Мы твердо верили, верили все до единого, что то, о чем рассказывает наш учитель, он когда-то пережил сам и повидал своими глазами!