– Посмотреть, – передразнил Виктор Сергеевич. – Посмотреть, потрогать. Хотя бы подушечками пальцев понять, что это такое – держать оружие. Успокоить жилу. Пофантазировать: вот я какой воин, вот я какой мужик! И вот поэтому мы здесь, Андрей. Посмотри на всех нас: деремся, буяним, таскаем автоматы, что твоя орда. Чувствуем себя… Как бы это сказали у вас в газетах? На своем месте. Во! На своем месте! И у каждого есть отговорка. Ты говоришь: из-за деда! А братья брешут: мамке крышу покрыть! А Фока: ну, это самое, климат приятный! Какой климат, Андрюша, какие мамка, жена и дед? Все мы здесь, потому что мир отрезал нам яйца. Дал нам работу, дал баб и отнял войну. И теперь эта муть в нас бродит: зовет в походы, хочет рвать сырое мясо зубами. Я-то, бог дал, навоевался, насмотрелся на это дело. А вот что делать вам, молодым? Где мужественность свою искать? Вот вы все и гоните сюда. Оставляете своих мамок, лялек и гоните. Стоите раком на полях, воняете, вшивеете. Зачем, спрашивается? А затем, чтобы иной раз найти снаряд, понести его к своим и почувствовать, что хрен торчит – ты прости меня, Андрюша – как ни от одной бабы не торчал.
Виктор Сергеевич почесал щетину.
– Да-а-а, – протянул он. – И сам я хорош, старый черт. Не усидел дома.
С минуту они молчали. Разглядывали небо. Потом Ганин уточнил.
– То есть вы полагаете, что все мы здесь из-за того, что в нас играет инстинкт?
– Именно.
– Тогда я могу вас расстроить. Я прожил на земле тридцать лет, и у меня ничего не играло. До тех пор, по крайней мере, пока я не узнал про деда.
– Не играло? – Виктор Сергеевич приподнялся на локте. – И ты хочешь сказать мне, Андрей, что ни разу не чувствовал этого? Что ты ходил в свою газету – или не знаю там, куда ты ходил – работал, пил пиво, видел все эти лица, видел свое лицо и ни разу внутри ничего не екнуло?
По большому счету, решил Ганин, Виктор Сергеевич только что пнул его ниже пояса. Он был прав – это знали оба. Но проблема была в том, что признаться в этом Ганин не готов. Он и себе-то признавался неохотно: екало, еще как екало. За то время, пока он пытался делать нормальную карьеру в нормальном мире, внутри екало миллион раз. Екало, когда он в офисе ходил делать кофе к кофемашине, по пути оглядывая коллег – унылых, с расхлябанными узлами галстуков на красных одутловатых шеях. Екало, когда он смотрел на собственное отражение в зеркале и видел пузо, начинающее вываливаться за ремень, опущенные плечи и главное – глаза. Безжизненные, подернутые поволокой, они ужасали его самого. «И это все? – спрашивал в такие моменты он себя. – Это все, что у меня получилось?»
Виктор Сергеевич курил сигарету. Ганин смотрел на него и раздражался. «Умный… – думал он. – Дожил до лысины и решил, что может всех учить». Ганин сердился одновременно на него и на себя. Собственная болезненная реакция на слова собеседника злила его не меньше, чем сами слова.
– Знаете, Виктор Сергеевич, а я думаю, что у вас это все же из-за жены. Такое бывает. Сначала женщина нравится, потом, когда поживешь с ней подольше, уже не очень. Вот тогда и начинаешь водить носом по ветру. Ищешь пути к отступлению.
Виктор Сергеевич сделал последнюю затяжку и ввинтил окурок в землю.
– Дурак ты, Андрей.
Он поднялся, хрустнув суставами, и пошел к своему месту. Зло сплюнул, откинул спальник. Завернулся в него так, чтобы быть спиной к Ганину и огню. Спина засвидетельствовала еще раз:
– Дурак.
Живот
Ганину снилось то, что уже было. Москва. Солнечный октябрьский день. Суббота. Он только что вернулся из своей первой поездки на поля. И теперь после долгого перерыва гулял по Тверской, слегка ошалевший от большого количества людей, машин, звуков.
– Ганин! – кто-то дернул его за руку. – Ганин! Андрей!
От неожиданности Ганин вздрогнул.
– Да не боись ты. Это же я! Соколов.
Миша Соколов был коллегой по газетной работе. В редакции его не любили. Целыми днями Соколов сидел на своем стуле и портил кровь журналистам. «Что за чушь у тебя тут написана? – кричал он в другой конец офиса. – Ты вообще проверяешь, что пишешь?» Должность Соколова была «младший редактор». Он был уверен, что это равняет его в правах с учредителями и с богом. Хотя на самом деле ему всего лишь нужно было исправлять ошибки в текстах до того, как их отдадут главному.
Ошибки были пищей Соколова. Он находил ошибки и насыщался ими. Потом вызывал к себе провинившихся, долго возил их носом. Растоптав чужую самооценку, раздувался, как воздушный шар. Его маленькие глазки начинали блестеть. Ладошки сцеплялись, сосиски больших пальцев возбужденно крутились одна вокруг другой. Журналисты за глаза называли его жирдяем.
Отчего-то жирдяй полюбил Ганина. Тот начинал в газете журналистом, но скоро тоже стал одним из младших редакторов. Тогда Соколов взялся опекать коллегу. По пятницам тащил Ганина в стремные пивные и караоке-клубы. В будни тащил с собой на перекуры: в курилке травил пошлые истории и гоготал. Внимание Соколова было душным и липким. Ганин принял его по инерции.