Там, где в окошко принимают передачи, кажется, никого не было или было совсем мало народу.
Я постучала в окошко, оно открылось. Я назвала фамилию – Ювачев-Хармс – и подала свой пакетик с едой.
Мужчина в окошке сказал:
– Ждите, гражданка, отойдите от окна, – и захлопнул окошко. Прошло минуты две или минут пять. Окошко снова открылось, и тот же мужчина со словами:
– Скончался второго февраля, – выбросил мой пакетик в окошко. И я пошла обратно. Совершенно без чувств. Внутри была пустота.
У меня мелькнуло: “Лучше бы я отдала это мальчикам”. Но все равно спасти их было уже нельзя[394].
Марина Владимировна пошла к Друскину – на Петроградскую.
Яша Друскин жил вместе со своей мамой, немного сгорбленной.
Она поставила перед ним тарелку супу и сказала:
– Это тебе. Это последняя тарелка супа.
Он сказал:
– Нет, мама. Дай суп Марине, пусть она ест.
Мать поколебалась, и он повторил:
– Мама, я говорю тебе, что я это не трону, если ты не дашь его Марине.
Она пожала плечами и подала тарелку мне.
Я думаю, что этот суп был из собачины[395].
На следующий день Друскин записал в дневнике:
3 или 4 умер Д. И. Так мне сказали вчера, и если это правда, то ушла часть жизни, часть мира. Ночью несколько раз снилось. Сны ищут оправдания смерти, и этой ночью смерть Д. И. была как-то объяснена, но не помню как, помню только переломанный пучок прутьев.
В последнее время Д. И. говорил о жертве. Если его смерть – жертва, то слишком большая. Сейчас она обязывает[396].
В декабре в Ленинграде умерли П. Филонов и Д. Михайлов, участник кружка Липавского, а в тюремном вагоне по пути из Харькова в Казань – Введенский. Уже несколько месяцев не было в живых Липавского, 17 декабря погиб Левин. В 1942 году не стало Вигилянского, в 1943-м – Туфанова, в 1944-м – Соллертинского. Большинство людей, так или иначе связанных с Хармсом, ушли из жизни почти одновременно с ним.
Слава Богу, судьба пощадила Марину Малич и Якова Друскина.
Жене Хармса предложил выехать с последним эшелоном (последним следующим по льду в зимнем сезоне) какой-то известный писатель, знакомый Даниила Ивановича. Малич не помнила фамилии этого своего благодетеля, но подчеркнула, что он был евреем. Не так много оставалось в Ленинграде той зимой писателей, которые хотели бы и могли бы ей помочь. Думаю, с высокой вероятностью можно утверждать, что нежданным благодетелем был Геннадий Гор, который и сам был эвакуирован в апреле 1942-го.
Об этом человеке в нашей книге до сих пор почти не упоминалось. А между тем он постоянно присутствует где-то на заднем плане жизни Хармса. Геннадий Самойлович Гор, уроженец Сибири, в конце двадцатых – начале тридцатых входил в группу “Смена”, филиал РАППа – с Чумандриным, Корниловым, Берггольц. При этом как писатель Гор был мало похож на большинство “сменовцев”. Несколько лучших рассказов из его первой книги “Живопись” (1933) – образцы метафорической и конструктивно четкой прозы раннесоветской поры, перекликающиеся с тогдашними вещами Каверина или Олеши. Однако другие рассказы из “Живописи” и в особенности роман о коллективизации “Корова”, написанный в 1930 году и до 1990-х годов остававшийся в рукописи, производят странное впечатление: блестящие абсурдистские диалоги и великолепные по пластике описания перемежаются такими примитивными идеологическими клише, какими даже в то время пользовались далеко не все “официальные” писатели.
Яков Друскин, 1940-е.
В одном из рассказов (“Вмешательство живописи”) содержится явный выпад против Хармса. Герой рассказа, букинист Петр Иванович Каплин, эксцентричный индивидуалист, втайне ненавидящий советскую власть, наделен многими хармсовскими чертами.