Марину Малич эвакуация, видимо, в самом деле спасла от гибели. В ноябре – январе в Ленинграде умирали в основном мужчины: на сто женщин – триста четырнадцать мужчин. С марта увеличилась смертность среди женщин, в 1943 году их гибло уже в два с половиной раза больше, чем мужчин. Слава Богу, Марина Владимировна покинула город прежде, чем началась “женская” волна смертности. На Северном Кавказе она летом того же года оказалась на оккупированной территории и оттуда в числе остарбайтеров была депортирована в Германию. Друскин эвакуировался уже в мае. Перед отъездом он еще раз приходил на Надеждинскую – постоял на лестнице перед заколоченной квартирой Ювачевых. Но рукописи Хармса, остававшиеся в квартире, почти все уцелели; по возвращении в Ленинград в 1944 году Друскин получил их от Е.И. Грицыной. Так сложился архив, которому (наряду с хранившимися у Друскина произведениями Введенского) суждено было впоследствии перевернуть историю мировой литературы…
Посмертная жизнь Хармса была впереди.
Заключение
Хармса-человека помнили в сороковые – пятидесятые годы многие, помнили и его стихи для детей. Маршак, переводя “Балладу о большом королевском бутерброде” Милна, отмечал ее сходство со стихами “нашего Даниила Ивановича”. Не забывали о нем, конечно, и многие другие бывшие коллеги и товарищи по Детиздату.
Но “взрослый” Хармс был забыт, как почти все обэриуты. А те из них, кто был жив, жили жизнью совсем иной. Бахтерев и Разумовский в соавторстве писали военно-патриотические пьесы, одна из которых, “Полководец Суворов”, шла во многих театрах СССР. После войны он встретился с Заболоцким, они поговорили о текущих литературных делах, но ни об общих воспоминаниях юности, ни о покойных друзьях, ни о тех стихах, которые Игорь Владимирович продолжал писать “в стол”, речи так и не зашло.
Заболоцкий 28 ноября 1943 года писал жене из лагеря: “Коля (Н.Л. Степанов. –
Заболоцкий писал теперь совсем по-другому, и далеко не всегда в полную силу, но в этих строках, в которых он присягает былому обэриутскому братству, слышен его прежний голос. Николай Чуковский, часто общавшийся с Заболоцким в 1950-е годы, вспоминает, что с особой нежностью вспоминал Николай Алексеевич из своих ушедших друзей именно Хармса. Более того, по свидетельству Н.Л. Степанова, незадолго до смерти Заболоцкий “хотел приехать в Ленинград и заняться розысками стихов Хармса”[400].
Биографическая справка о Д. Хармсе, составленная его сестрой Е. Грицыной и приложенная к ходатайству о прекращении уголовного дела, 1960 г.
После 1953 года наступили новые, менее страшные, чуть более свободные времена. Ранние стихи Заболоцкого (те из них, что были в свое время напечатаны) привлекали все больше интереса и у молодых поэтов в СССР, и у исследователей за границей. Но Хармса и Введенского пока не вспомнили. Точнее, вспомнили, но лишь как детских писателей: после реабилитации их книги стали переиздавать. (Хармс был реабилитирован по заявлению сестры в 1960-м, Введенский – лишь в 1964 году.)
Тем временем Друскин, до середины 1950-х питавший безумную, ни на чем не основанную надежду на то, что Хармс и Введенский живы, и не прикасавшийся к их рукописям, начал понемногу разбирать архив. Но прошло еще почти десять лет, прежде чем он почувствовал, что настало время открыть эти материалы для молодых исследователей.
Яков Друскин. Фотография М. Шемякина, 1960-е.
Одним из них был Михаил Мейлах. Вот фрагмент его воспоминаний: