Ему в «скрежещущем городе» не хватало природы. На месте снесенных храмов зияли котлованы и пустыри, и самый большой из них, продуваемый сырыми ветрами, располагался рядом, на месте храма Христа Спасителя. Чем больше старую Москву разрушали, тем громогласней трубили о сталинском плане реконструкции. Но рушили быстрей, чем строили. После зимы, легко прикрывавшей прорехи белоснежьем, это бросалось в глаза. Весной он писал: «Оттого ль, / что в буднях постылых / Не сверкнет степной ятаган, / Оттого ль, / что течет в моих жилах / Беспокойная / кровь цыган – / Оттого / щемящей тоскою / Отравив мне краткий приют, / Гонит страстный дух непокоя / В мир и в марево / жизнь мою». В конце апреля он едет за город: подышать лесной свежестью, очнувшейся землей, пробивающейся травой.
Окруженному дружеской приязнью, ему не хватало сочувственного собеседника, с которым можно было бы говорить о сокровенном. Говорить о себе, о мучившем его, было легче не с ближними, как это бывает, а с дальними. В середине мая, отвечая на печальное письмо Евгении Рейнфельд, делившейся своими несчастьями, он ищет в ней сочувственную женскую душу. Письмо исповедально.
«Моя жизнь сейчас проходит однообразно и почти совсем без внутреннего света, как и всегда весной. Это четко выраженный годовой цикл с июля по январь – линия восхождения, затем – спад. Кончается все каждый раз гнетущим депрессивным состоянием, с которым я в этом году пытался бороться с особенной настойчивостью, но толку от этого получается мало. Причин этой прострации – 4, между ними 1 внешнего характера, две – исключительно внутреннего, а одна, так сказать, спонтанного. Эта последняя заключается в том, что было отчасти выражено в одной поэмке об Индии, которую я Вам однажды читал. До 30-летнего возраста блуждать в поисках единственно пленяющего образа, отсекая в себе все ростки живого тяготения к другим, – это не только мучительно, но (очень может быть) это ошибка, непоправимая, калечащая душу и жизнь.
Что же касается одной из внутренних причин, то здесь дело заключается в том, что я, по своим интеллектуальным, волевым и пр<очим> данным – только поэт; и вместе с тем с детских лет не смолкает голос, требующий
Осенью я начал большую поэму из эпохи крестовых походов – свободная вариация на тему центрального мифа позднего средневековья, – очень свободная, озаренная тем пониманием, которое возможно только для человека нашей эпохи и страны. (Впрочем, действие поэмы протекает на пороге XII и ХIII вв. И в ней фигурируют, наряду с вымышленными мною, и традиционные персонажи, например Лоэнгрин.) Вещь будет очень объемистая. Написана треть. В художественном (да, впрочем, и в других) отношениях она, к счастью, оставила далеко за собой написанное мною прежде. Сейчас эта поэма – единственное, что по-настоящему заставляет меня хотеть жить: хотя бы для того, чтобы кончить ее. <…>
Ездил раза 3 за город, слушал жаворонков, вел всякие игры в еще лишенном тени лесу, шлялся по-цыгански босиком по талым топям и делал многое другое, что возможно только там, в природе»262.
Но и в этом письме не все выговорено. Через несколько дней в письме брату он продолжает вглядываться на рубеже тридцатилетия в самого себя, рисует автопортрет:
«Твоя карточка, родной мой, свидетельствует о том, что у нас действительно много общего, и не в одной только внешности. Но на тебя жизнь наложила печать таких страданий, каких я, живущий и живший всегда в своей родной стране и в своей любящей семье, не знал и не мог знать. Не подумай, что моя жизнь была безбедной и беспечальной, – но тяжелое в ней было другого рода, чем в твоей, особенно до твоей встречи с Олей. Внешне я выгляжу не моложе тебя. <…> Многое я порчу себе и своим образом жизни: двойной нагрузкой (графической и литературной), ночными занятиями, беспорядочным сном. <…> Между прочим, я унаследовал от папы страсть к хождению босиком <…>
Насколько я не понимаю прелести зимы, терпеть не могу холода и из зимней красоты могу воспринимать только иней, настолько же люблю – до самозабвения – зной, бродяжничанье по лесам, лесные реки и вечера, ночи у костров, холмистые горизонты, даль – русскую “среднюю полосу” и Крымские горы, – без этого совсем не могу жить.
Хочу еще дать тебе некоторые вехи – некоторые указания на мои частные вкусы и склонности, симпатии и антипатии – это отчасти поможет тебе представить мой внутренний мир.
Я люблю:
Восток больше Запада. (Одной из моих больших жизненных ошибок была та, что я не поступил вовремя в Институт Востоковедения, – мне хотелось бы быть индологом. А теперь уже поздно, нет ни достаточного запаса сил, ни матер<иальных> возможностей.)
В истории Запада мне ближе всего XII–XIII века.
Музыка: Бах, Вагнер, Мусоргский. В особенности Вагнер.